25 мая, 2012

«Литература ничего никому не должна»

Лена Элтанг считает критиков злыми партизанами, а крупные издательства — предприятиями общепита

— Вы себя считаете русским писателем или литовским? Или, может, отвлечённо — европейским?

— Русским. Однако мне не раз приходилось слышать, что русский писатель должен жить в России. Обычно это последний, третий козырь недовольного критика, когда первые два — «не осилил» и «много букв» — выкладывать бывает неловко. Да, я живу в Литве, я замужем за датчанином, давшим мне эту диковинную фамилию, и мне приходится каждый день говорить на трёх языках. Но пишу-то я тоже каждый день, пишу на русском, ношу за щекой свою кириллицу, будто бережливый эллин серебряные драхмы. И тем жива.

— Как, по-вашему, изменились отношения издателя и автора в наше время?

— А вы почитайте, скажем, письма Томаса Вулфа к своему издателю и редактору: «Спасибо, Максуэлл, за вашу любовь ко мне, спасибо, Перкинс, за внезапные вспышки радости, я ношу с собой ваше письмо, Перкинс, читаю его во всех кафе...» Не прошло и ста лет, а что у нас осталось: рассуждения о налогах, запятые и горестное враньё. Общепит у нас остался, бегущая полоса конвейера с бумажными тарелками. Дружба с издателем немыслима, доверие к редактору натужно, да что там — сама плоть прежних отношений отличается от нынешней мякоти... ну, примерно, как чревоугодие от гортанобесия. Или это только у меня так, а у всех остальных — Максуэлл Перкинс?

— А что вас побудило писать прозу? Ну понятно, что это обычное дело, многие прозаики начинали со стихов. Но, возможно, в вашем случае есть какое-то любопытное стечение обстоятельств?

— Всё произошло как в сказке про смоляное чучелко: однажды дотронулась — и попалась. Дело здесь не в обстоятельствах, а в том, что ты надеешься найти в воображаемом дупле, подставляя лицо и руки обиженным пчёлам. Если человек пишет о любви и смерти, то он, без сомнения, поэт. Если он между двумя полюсами любви и смерти находит ещё плотные, наполненные мёдом соты ежедневной жизни, соты рутины — это уже проза. Когда сейчас больно, сейчас стыдно, сейчас и здесь, независимо от совершенства метафоры. Правда, стоит почувствовать эту боль и написать о ней, как температура твоего существования меняется необратимо. Тепло тебе уже не будет.

— Кто из писателей на вас повлиял больше всего? И на кого вам самой хотелось бы походить?

— То есть к кому бы я пошла бататовую кашу варить? У древних японцев прекрасно была устроена литературная жизнь: приходишь к писателю, которым восхищаешься, пишешь на табличке своё имя и остаёшься — посуду мыть, дрова колоть, бататовую кашу варить. Так и живёшь, пока книгу не закончишь, тогда стираешь имя с таблички, кланяешься учителю и идёшь себе домой. Грустно об этом говорить, но в моём воображаемом списке ответов против всех имён уже стоят похоронные крестики.

— Что входит в ваше писательское понятие счастья?

— Иметь такого друга, которому не стыдно оставить черновики, когда ты умрёшь. Скажем, когда писатель Джеймс Джонс умер, его друг издал недописанную книгу «Только позови», сложив две главы из случайных записей, из обрывков разговоров, салфеток, из какого-то сора. Правда, тут есть загвоздка: разобраться в моих черновиках смог бы только писатель, а дружить с писателями, как известно, дело мучительное и опасное.

— Вашу новую книгу «Другие барабаны» называют и психологическим детективом, и плутовским романом. В чём отличие этого произведения от того же «Побега куманики», принёсшего вам известность?

— Бывают книги, с которыми хорошо только тогда, когда у тебя всё хорошо. А бывают такие, с которыми становится немного понятнее, почему у тебя всё так паршиво. Другими барабанами в наполеоновской армии называлась особая дробь, сигнал к отступлению. Герою моего романа Костасу тоже приходится отступить, чтобы понять, где он очутился и продолжать ли ему военные действия. Неожиданно у него появляется уйма свободного времени, потому что он сидит в одиночке лиссабонской тюрьмы за убийство, которого не совершал. Один из персонажей романа, начинающий режиссёр, говорит, что следует подглядывать за актёрами с помощью скрытой камеры, вместо того чтобы ставить их под софиты. Тогда, дескать, будет ясно, как всё происходит на самом деле. Нет уж, покажите мне драму, возражает ему Костас, драму, которая раздавит меня, будто переспелый персик, выжмите из меня сок и слёзы, остановите моё дыхание, смутите мою совесть, в конце концов! В этом диалоге невольно зашифрован ответ на ваш вопрос. Я писала свою трилогию десять лет, и меня интересовало только то, что происходит на самом деле. А теперь я пишу о том, что смущает мою совесть.

— А поконкретнее можно?

— В сентябре я начала новый роман под рабочим названием «Отель «Бриатико». Это очень тихая и жестокая книга — история молодой женщины, потерявшей семью и вернувшейся в родной город, чтобы найти убийцу. Она жива только постоянно тлеющим желанием отомстить, а значит — пребывает в холодном лотосовом аду. Честно говоря, с тех пор как я начала работать с этим текстом, мне самой никак не удаётся согреться.

— Вас считают затворницей, человеком, принципиально далёким от творческой среды. Насколько это соответствует действительности?

— Да, так оно и есть. Как сказал один старый итальянский поэт: «Держись подальше от продажных женщин». Нечто похожее я могу сказать и воображаемому неофиту: держись подальше от писателей, молодых, старых, хороших, плохих, это всё равно. Не надо пить с ними водку, не надо на прокуренной кухне говорить о литературе. Я сама убила на это немало лет и смертельно ранила несколько возможностей. Садись и работай. Пусть тебя не волнуют критическая масса, литературный процесс и стимфалийские птицы. Твой литературный процесс — это встать в пять утра, выпить кофе или, скажем, чаю и семь-восемь часов отработать. Каждый день, без выходных, без отпусков. Всё остальное — от лукавого.

— Вы пишете так, как будто не было классической русской литературы. Или мне это кажется?

— Русская литература всегда отличалась тем, что создавала небывалые, фасонистые, беспримерные лекала и брезговала подражанием. Я пытаюсь делать то же самое. Или это мне кажется?

— Такое впечатление, что вы ориентируетесь на западный литпроцесс (и рынок соответственно). Однако ваш основной читатель живёт в России. Никогда не думали вернуться?

— Я и не уезжала, дорогая редакция. Моя мама и её семья пережили блокаду в Ленинграде, мой дед сопровождал на фронт обледенелые вагоны, стоя с ружьём во вшивом тулупе, а я родилась на Малом проспекте Петроградской стороны, училась в Иркутске и отвечала на письма в газете «Нерчинская звезда». Не надо делать из нас эмигрантов только потому, что прибалтийский ломоть однажды хрустнул и отвалился от ковриги.

— А что думают о вас литовские читатели? Читают ли вообще в Прибалтике русские книги?

— Разумеется, читают. И переводят. Вот недавно в издательстве «Вага» перевели «Письмовник» Михаила Шишкина. Та же «Вага» на днях прислала мне перевод «Каменных клёнов», и я читаю его со словарём, потому что переводчик переложил русские архаизмы, используя устарелую, просто-таки древнюю, литовскую лексику. Думаю, переводчику пришлось нелегко, когда он переводил рецепты из тамошнего Травника: «Есть трава Царь Иван, собою в локоть, от одного корени три отрасля, добра давать кликушам утопя пить в квасу или в уксусе».

— Часто случается, что к писателю, поначалу громко заявившему о себе, ослабевает внимание и он как-то резко перестаёт всех интересовать. Вы не боитесь, что на ваши книги упадёт спрос, что они не будут номинироваться на крупные премии?

— На мои книги и не было никогда особенного спроса, всех моих читателей можно поселить на одной улице, если она не слишком длинная. Надо заметить, на такой улице я сама бы не отказалась поселиться — я люблю своих читателей. И не только за их письма и отзывы в блогах, но ещё за то, что они не сдаются и читают, читают многостраничные тома с примечаниями, несмотря на то, что мы живём во времена новеллизаций, кратких изложений классики и торжествующего либретто. Что касается премий, то это, разумеется, приятная перемена финансовых и разных прочих обстоятельств, и нет такого писателя, который не ждал бы подобного от судьбы. Но если дать этому ожиданию волю, то оно быстро превратится в вечное, как сырость, беспокойство: меня не заметили, не полюбили, всем наливают, а мне не поднесли. Размышления подобного рода довольно быстро делают из литератора атихифоба (атихифобия — боязнь неудачи, провала. — Ред.) и неврастеника.

Три обязательных вопроса:

— В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?

— Один античный царь, поклявшийся воевать с Троей, обещал прислать пятьдесят боевых кораблей, когда понадобится. И прислал — один большой, настоящий, и сорок девять игрушечных терракотовых, зато в полной выкладке. Вот какую силу имело слово. Мы живём не в крито-микенскую эпоху, скажете вы, а я отвечу: большие корабли всегда есть, просто, напоровшись на мель, они быстрее идут ко дну.

Что касается последних лет, то они всё больше напоминают мне контур 20-х годов прошлого века: декаденты разбрелись по свету, появились уже свои рапповцы, свои попутчики и даже трескучие хозяева парохода современности. Недавно прочла в «толстом» журнале рассуждения некоего критика о том, что литература не должна превратиться во «что-то чудесное, но далёкое от масс по типу балета». Дальше там говорится о том, что литература должна взять на себя объединительные функции, а также о необходимости введения в художественное произведение человека труда. Господа, окститесь. Литература ничего никому не должна. И, ради Бога, не надо в неё никого насильно вводить.

— Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?

— То есть чем вы, Лена, займётесь, когда бумажная книга окончательно погибнет? А вам не кажется, что здесь невольно происходит подмена понятий: изменилось качество чтения, оно замаслилось, оплыло и размочалилось, и проблема в этом, а не в цифрах тиражей, бумажных или электронных. Бумажная книга, может, и не погибнет, удержится в каком-то слабом замшелом варианте, а вот любовь образованного человека к чтению понемногу угасает и, вероятно, однажды угаснет насовсем. Это будет концом прекрасной эпохи и началом новой, о канонах и обрядах которой мы можем только догадываться.

— На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задал?

— Ну, например, что я думаю о критиках. Меня хлебом не корми, дай о критиках поговорить. Я их, признаться, люблю, даже тех, что позволяют себе диатрибы. Хорошие критики — холщовый, грубый испод, отрезвляющая изнанка литературы. Недаром в сибирских деревнях изнанку называют тылом, критика — это и есть наш писательский тыл, а в тылу должны быть злые партизаны.

Беседу вёл Игорь Панин

Источник: lgz.ru