Отрывок из романа Тьерри Коэна
Тьерри Коэн — автор шести романов. Его первая книга, «Я выбираю жизнь» была удостоена Гран-при Жана д’Ормессона в 2007 году и переведена на 20 языков. Мы публикуем отрывок из нового произведения знаменитого автора.
Я ничего не почувствовал.
Разве что сильную воздушную волну. Нет, не так. Больше всего это напоминало мощный удар кулаком в живот и в лицо, только больно не было.
Мужчина сел в автобус на остановке «Флерюс» и сразу показался мне странным. Он был похож на бесноватого. На человека, встретившего дьявола и не знающего, гонится тот за ним или отстал. Глаза у него были как у маньяков в фильмах ужасов, и он что-то беспрестанно бормотал. Но в Париже полно людей со странностями. Я и сам иногда бываю странным. На свой манер.
Я испугался, когда мы встретились взглядами. Он как будто удивился и рассердился, что я еду в автобусе. Я думал, он со мной заговорит. Скажет, например, так: «Не годится ездить в автобусе одному, малыш! Давай выходи, пока я тебя не вздул!» Я не понимал, с чего дядька так разозлился, и решил, что он вообще не любит детей или... слишком сильно любит, если вы понимаете, о чем я. Мама все время рассказывает мне о психах, которые обижают детей, и велит быть начеку.
Вообще-то я не трус. Ладно, признаюсь: когда брат прикидывается в темноте привидением, я делаю вид, что мне все нипочем, но он так классно играет, что я в конце концов все-таки пугаюсь! Но этот тип... Я начал жалеть, что поехал на автобусе, а не пошел домой пешком, потому что папа с мамой не хотят, чтобы я так поступал. Слишком много улиц надо переходить. Слишком опасно.
Опасно: смешно, да?
Не-а, не смешно, даже не забавно.
Я подумал: может, пора применить правило номер три «кодекса поведения ребенка, который остался в городе один» — так его называет папа. Правило номер три гласит: «Если чувствуешь угрозу, сразу подходишь к какой-нибудь старушке и просишь помощи». Но, во-первых, автобус был набит до отказа, а единственная старушка сидела рядом со мной и дремала, во-вторых, у этой самой старушки все лицо было в морщинах, а подбородок зарос волосами, и она пугала меня почище того человека. В-третьих, мне ничто не угрожало, испугался я только потому, что взгляд у мужчины был странный, он разговаривал сам с собой и то и дело на меня поглядывал.
Будить старую даму я бы не стал ни за что на свете, проехать оставалось несколько остановок, ну и я бросил себе вызов: «Досчитаешь до трех, поднимешь глаза и будешь смотреть на него, пока он первым не отведет взгляд. Сумеешь, значит, ты мужчина!» Я люблю вот так себя испытывать. Глупо бояться человека только потому, что он похож на зомби и сам с собой разговаривает. Я набрал в грудь воздуха, сильно выдохнул, посчитал — раз, два, три — и посмотрел, но опоздал: ему больше не было до меня дела. Он повернулся лицом к двери и как будто говорил со своим отражением в стекле.
Автобус подъехал к остановке «Национальное собрание». Тут-то и начался полный кошмар! Двери открылись, и психованный маньяк что-то проорал. Не знаю что. Что-то вроде «у! ля, ля, Карамбар!». Знаю, знаю, он не это кричал, я не полный болван! Можешь вообразить человека, убивающего целый автобус людей из-за какого-то там Карамбара? Смешно? Не-а, даже не забавно.
Его крик меня ужас как напугал. И других пассажиров тоже. Все на него посмотрели. Некоторые, наверное, поняли, и глаза у них стали как в ужастиках. Я успел все это увидеть, потому что бомбу он взорвал не сразу, а через секунду или две. Секунда? Две? Не знаю, трудно сказать, да это и без разницы.
Вообще-то я был бы не против взглянуть на бомбу. Я любопытный, мама мне все время это говорит! Не каждый день выпадает шанс увидеть бомбу. И далеко не каждый день тебе швыряют бомбу в рожу.
Смешно, да?
Знаю, знаю...
Все происходит совсем не так, как в кино. Никакого тебе «бум-трах-тарарах», никакого дыма, никаких криков и стонов. Во всяком случае, те, кто умер на месте, не кричат от боли. Взрыв — это яркий, ослепительный свет и воздушная волна, от которой перехватывает дыхание... Навсегда.
Мужик с безумными глазами напугал меня своим диким воплем, хоть я и не понял ни слова, а потом убил меня, но я бы хотел посмотреть ему прямо в лицо, по-мужски, и сказать: «Эй, придурок, мне даже не больно!»
* * *
Моя жизнь закончилась в тот день, когда моего сына разорвало на куски. На каждом клочке его плоти был запечатлен момент моей жизни, уничтоженный бомбой и огнем. Тысячи обрывков существования, вплавившихся в асфальт и сталь среди множества чужих останков.
Я не могу собрать их воедино. Они мне больше не принадлежат... почти не принадлежат.
Но некоторые придется эксгумировать и попытаться восстановить ускользнувшую от меня историю.
Я должен рассказать эту историю ему и всем тем, кто останется жить и должен будет смириться с нашим отсутствием. Тем, кого я люблю и кого больше не увижу. И себе тоже. Я не могу допустить, чтобы безумие разъело мой мозг прежде, чем я буду готов.
Я употреблю последние проблески сознания, соберу фрагменты воспоминаний и расскажу о своей жизни и смерти.
Моя жизнь: годы до проклятого дня. История в прошедшем времени, которая сегодня кажется мороком.
Моя смерть: мгновения боли, все так же яростно атакующие рассудок.
Те, кто будет однажды читать мои записи, возможно, отыщут смысл в этой истории. Я не могу.
Я иду — медленно, жестокий спазм перехватил горло. Его силуэт постепенно выплывает из темноты. Я сажусь рядом, спиной к воде. Он не реагирует, продолжает терзать свой палец.
— Тебе грустно?
Он слегка передергивает плечами.
— Я вижу, что тебе грустно.
— Сегодня мамин день рождения, — отвечает он.
— Знаю. Но у нас не было настроения...
— Она не задула свечи, так что день рождения невзаправдашний.
— У нее болела голова. Она поднялась к себе — решила немного отдохнуть — и, должно быть, заснула.
Он хмурит брови.
— Она плакала. Зарылась головой в подушку, чтобы вы не слышали, и плакала.
— Я слышал.
Он смотрит на свой палец, потом снова сует его в рот.
Мой любимый мальчик.
Желтый свет из гостиной падает на террасу, создавая обманчивое впечатление тепла и благополучия.
— Это был ненастоящий день рождения. Все грустили. Ни свечей, ни торта, — огорченно бросает он.
— Мы по тебе скучаем.
Он улыбается. Нежно, показывая, что понимает.
— Не люблю, когда мама плачет. Не хочу слышать. Ее плач напоминает крики раненого зверя, которому очень больно.
— Ей очень больно, Жером.
— Не хочу этого слышать. Сначала она всхлипывает. Потом становится тихо, она молчит, очень долго, и как будто не дышит... а потом раздается крик.
— Жалоба.
Он кивает.
— Иногда бывает страшно. Мамин плач похож на вопль призрака.
Он умолкает, но лицо тут же озаряется солнечной улыбкой.
— Знаешь, когда мы с Пьером играли, он часто издавал такие вопли. Я трясся от страха, а он веселился.
Я воображаю эту сцену, улыбаюсь, и мне становится чуточку легче дышать.
— Помню. Я его за это ругал.
— Ага. Но это была просто игра. Мы с Пьером здорово играли.
— Тебе этого не хватает?
Он пожимает плечами.
— Нет. Я все еще играю. Ну, иногда. У меня не так много времени. Я все еще с вами. Но без игр с Пьером скучно.
— Неужели? Но вы так часто ссорились!
— А вот и нет! Вовсе не часто.
Он поднял голову и распрямил плечи.
— Мы играли часами — в нашей комнате, в саду. Было очень весело. Иногда ссорились, но редко. Родителям кажется, если дети ссорятся раз или два в день, это караул! Но в последнее время вы с мамой... вы все время кричите друг на друга.
Я растрогался.
— Ты прав. Теперь я тоскую даже по вашим спорам.
Пьер продолжает играть в футбол. Стучит мячом о стену. Он повеселел. Мальчик сильнее нас.
— Ты видишь лишь то, что хочешь видеть, папа. Пьер не в порядке. Он выходит поиграть, чтобы сбежать от вас, а мяч пинает, чтобы дать выход накопившейся внутри злости.
— Откуда ты знаешь?
Он смотрит на меня с укором: я его разочаровал.
— Прошу тебя, папа, не задавай больше таких вопросов.
— Прости. Я удивлен. Я думал... Пьер выглядит таким... сильным.
Он раздосадованно качает головой.
— Сильным... (Он хмыкает.) Пьер, как всегда, изображает крутого. А сам плачет втихаря — как ты. В хижине, в глубине сада.
Эта картина терзает мне сердце.
— И вечерами, в постели. Он целует вас на ночь, улыбается, потом ложится, натягивает одеяло на голову, зовет меня, говорит со мной, зовет и... плачет.
— Зачем ты это говоришь? Мне так больно...
Он снова качает головой.
— Я говорю, потому что ты приходишь, чтобы услышать это.
— Вовсе нет. Я прихожу поговорить с тобой.
Он переводит взгляд на воду.
— Ты растравляешь рану, потому что ищешь другой способ выразить горе. Ты кидаешься на колючую проволоку, но не для того, чтобы убежать: ты хочешь пораниться и истечь кровью.
Я задумываюсь. Со мной говорит ребенок. Мой ребенок. Говорит как взрослый. Его зрелость всегда меня удивляла. Детские игры, детская речь, детский смех и взрослые размышления. Иногда его слова казались мне неуместными, даже нелепыми. Я восхищался, но и тревожился. Случалось, я говорил Бетти: «Этот ребенок не от мира сего». Ирония судьбы. Он был в нашем мире «проездом».
— Жером, я не знаю, нужно ли... Думаю, ты больше не должен возвращаться.
Я тут же пожалел о сказанном: нет сил смириться с его уходом. Не сейчас.
Он не отвечает. Он понял.
— Возвращайся в дом и ложись спать, папа.
Я не засну. Знаю, что не засну, но следую его совету и встаю.
— А ты что будешь делать? Надеюсь, здесь не останешься?
— Почему?
— Один в темноте, у... бассейна.
Он прячет улыбку.
— Я не в темноте. Тут нет ни дня, ни ночи, ни света, ни тьмы.
— Конечно. Но как подумаю, что ты сидишь тут совсем один... Я не могу...
— Ладно, я уйду. А теперь возвращайся в дом.
Я делаю несколько шагов в сторону террасы. Он окликает меня:
— Папа...
— Да, сынок?
— Я бы хотел... поцелуй маму. Скажи, что я ее люблю. (Он колеблется.) Нет, ничего не говори. Просто поцелуй в щеку.
— Хорошо.
— Спасибо.
— Когда вернешься?
— Когда понадоблюсь.
— Ты нужен мне всегда.
— Я приду, когда возникнет нужда.
Бетти вздрагивает, когда я касаюсь ее щеки. Она приняла снотворное и забылась глубоким тяжелым сном, но отбивается от меня и во сне.
Я ложусь рядом и упираюсь взглядом в потолок.
Видит ли нас Жером?
Знает ли, о чем я думаю?
Догадывается, что собираюсь сделать?