Советский писатель Михаил Зощенко, когда-то казавшийся просто популярным юмористом, сегодня воспринимается как глубокий сатирик. Его юмор нередко сравнивают с гоголевским: за сарказмом и внешней забавой стоят социальные и моральные вопросы. В своих самобытных рассказах Зощенко использует карикатуру, искажения, нелепости, комичные языковые обороты, однако гармонично сочетает иронию с правдой жизни и глубиной чувств.
Мы выбрали пять рассказов Зощенко, которые и сегодня не теряют своей остроты и актуальности.
История болезни
Один из самых смешных рассказов, сатирически показывающих советскую систему оказания врачебной помощи. За почти век, прошедший с написания этой истории, мало что поменялось. Если больничные условия и изменились, то отношение к пациенту во многом осталось прежним. Несчастья главного героя найдут отклик у каждого, кто хоть раз сталкивался с государственной медициной.
Откровенно говоря, я предпочитаю хворать дома. Конечно, слов нет, в больнице, может быть, светлей и культурней. И калорийность пищи, может быть, у них более предусмотрена. Но, как говорится, дома и солома едома.
А в больницу меня привезли с брюшным тифом. Домашние думали этим облегчить мои неимоверные страдания.
Но только этим они не достигли цели, поскольку мне попалась какая-то особенная больница, где мне не все понравилось.
Все-таки только больного привезли, записывают его в книгу, и вдруг он читает на стене плакат: «Выдача трупов от 3-х до 4-х».
Не знаю, как другие больные, но я прямо закачался на ногах, когда прочел это воззвание. Главное, у меня высокая температура, и вообще жизнь, может быть, еле теплится в моем организме, может быть, она на волоске висит — и вдруг приходится читать такие слова.
Я сказал мужчине, который меня записывал:
— Что вы, — говорю, — товарищ фельдшер, такие пошлые надписи вывешиваете? Все-таки, — говорю, — больным не доставляет интереса это читать.
Фельдшер, или как там его — лекпом, — удивился, что я ему так сказал, и говорит:
— Глядите: больной, и еле он ходит, и чуть у него пар изо рту не идет от жара, а тоже, — говорит, — наводит на все самокритику. Если, — говорит, — вы поправитесь, что вряд ли, тогда и критикуйте, а не то мы действительно от трех до четырех выдадим вас в виде того, что тут написано, вот тогда будете знать.
Хотел я с этим лекпомом схлестнуться, но поскольку у меня была высокая температура, 39 и 8, то я с ним спорить не стал. Я только ему сказал:
— Вот погоди, медицинская трубка, я поправлюсь, так ты мне ответишь за свое нахальство. Разве, — говорю, — можно больным такие речи слушать? Это, — говорю, — морально подкашивает их силы.
Фельдшер удивился, что тяжелобольной так свободно с ним объясняется, и сразу замял разговор.
И тут сестричка подскочила.
— Пойдемте, — говорит, — больной, на обмывочный пункт.
Но от этих слов меня тоже передернуло.
— Лучше бы, — говорю, — называли не обмывочный пункт, а ванна. Это, — говорю, — красивей и возвышает больного. И я, — говорю, — не лошадь, чтоб меня обмывать.
Медсестра говорит:
— Даром что больной, а тоже, — говорит, — замечает всякие тонкости. Наверно, — говорит, — вы не выздоровеете, что во все нос суете. Тут она привела меня в ванну и велела раздеваться. И вот я стал раздеваться и вдруг вижу, что в ванне над водой уже торчит какая-то голова. И вдруг вижу, что это как будто старуха в ванне сидит, наверно, из больных.
Я говорю сестре:
— Куда же вы меня, собаки, привели — в дамскую ванну? Тут, — говорю, — уже кто-то купается.
Сестра говорит:
— Да это тут одна больная старуха сидит. Вы на нее не обращайте внимания. У нее высокая температура, и она ни на что не реагирует. Так что вы раздевайтесь без смущения. А тем временем мы старуху из ванны вынем и набуровим вам свежей воды.
Я говорю:
— Старуха не реагирует, но я, может быть, еще реагирую. И мне, — говорю, — определенно неприятно видеть то, что там у вас плавает в ванне.
Вдруг снова приходит лекпом.
— Я, — говорит, — первый раз вижу такого привередливого больного. И то ему, нахалу, не нравится, и это ему нехорошо. Умирающая старуха купается, и то он претензию выражает. А у нее, может быть, около сорока температуры, и она ничего в расчет не принимает и все видит как сквозь сито. И, уж во всяком случае, ваш вид не задержит ее в этом мире лишних пять минут.
Нет, — говорит, — я больше люблю, когда к нам больные поступают в бессознательном состоянии. По крайней мере, тогда им все по вкусу, всем они довольны и не вступают с нами в научные пререкания.
Тут купающаяся старуха подает голос.
— Вынимайте, — говорит, — меня из воды, или, — говорит, — я сама сейчас выйду и всех тут вас распатроню. Тут они занялись старухой и мне велели раздеваться.
И пока я раздевался, они моментально напустили горячей воды и велели мне туда сесть.
И, зная мой характер, они уже не стали спорить со мной и старались во всем поддакивать. Только после купанья они дали мне огромное, не по моему росту, белье. Я думал, что они нарочно от злобы подбросили мне такой комплект не по мерке, но потом я увидел, что у них это — нормальное явление. У них маленькие больные, как правило, были в больших рубахах, а большие — в маленьких.
И даже мой комплект оказался лучше, чем другие. На моей рубахе больничное клеймо стояло на рукаве и не портило общего вида, а на других больных клейма стояли у кого на спине, а у кого на груди, и это морально унижало человеческое достоинство.
Но поскольку у меня температура все больше повышалась, то я и не стал об этих предметах спорить.
А положили меня в небольшую палату, где лежало около тридцати разного сорта больных. И некоторые, видать, были тяжелобольные. А некоторые, наоборот, поправлялись. Некоторые свистели. Другие играли в пешки. Третьи шлялись по палатам и по складам читали, чего написано над изголовьем.
Я говорю сестрице:
— Может быть, я попал в больницу для душевнобольных, так вы так и скажите. Я, — говорю, — каждый год в больницах лежу, и никогда ничего подобного не видел. Всюду тишина и порядок, а у вас что базар.
Та говорит:
— Может быть, вас прикажете положить в отдельную палату и приставить к вам часового, чтобы он от вас мух и блох отгонял? Я поднял крик, чтоб пришел главный врач, но вместо него вдруг пришел этот самый фельдшер. А я был в ослабленном состоянии. И при виде его я окончательно потерял свое сознание.
Только очнулся я, наверно, так думаю, дня через три. Сестричка говорит мне:
— Ну, — говорит, — у вас прямо двужильный организм.
Вы, — говорит, — скрозь все испытания прошли. И даже мы вас случайно положили около открытого окна, и то вы неожиданно стали поправляться. И теперь, — говорит, — если вы не заразитесь от своих соседних больных, то, — говорит, — вас можно будет чистосердечно поздравить с выздоровлением.
Однако организм мой не поддался больше болезням, и только я единственно перед самым выходом захворал детским заболеванием — коклюшем.
Сестричка говорит:
— Наверно, вы подхватили заразу из соседнего флигеля. Там у нас детское отделение. И вы, наверно, неосторожно покушали из прибора, на котором ел коклюшный ребенок. Вот через это вы и прихворнули.
В общем, вскоре организм взял свое, и я снова стал поправляться. Но когда дело дошло до выписки, то я и тут, как говорится, настрадался и снова захворал, на этот раз нервным заболеванием. У меня на нервной почве на коже пошли мелкие прыщики вроде сыпи.
И врач сказал: «Перестаньте нервничать, и это у вас со временем пройдет».
А я нервничал просто потому, что они меня не выписывали. То они забывали, то у них чего-то не было, то кто- то не пришел и нельзя было отметить. То, наконец, у них началось движение жен больных, и весь персонал с ног сбился. Фельдшер говорит:
— У нас такое переполнение, что мы прямо не поспеваем больных выписывать. Вдобавок у вас только восемь дней перебор, и то вы поднимаете тарарам. А у нас тут некоторые выздоровевшие по три недели не выписываются, и то они терпят.
Но вскоре они меня выписали, и я вернулся домой. Супруга говорит:
— Знаешь, Петя, неделю назад мы думали, что ты отправился в загробный мир, поскольку из больницы пришло извещение, в котором говорится: «По получении сего срочно явитесь за телом вашего мужа».
Оказывается, моя супруга побежала в больницу, но там извинились за ошибку, которая у них произошла в бухгалтерии. Это у них скончался кто-то другой, а они почему-то подумали на меня. Хотя я к тому времени был здоров, и только меня на нервной почве закидало прыщами. В общем, мне почему-то стало неприятно от этого происшествия, и я хотел побежать в больницу, чтоб с кем-нибудь там побраниться, но как вспомнил, что у них там бывает, так, знаете, и не пошел.
И теперь хвораю дома.
1936
Монтер
В этом абсурдном рассказе поднимается важный для молодого советского государства вопрос социального (не)равенства. Герой, обижаясь по пустячному вроде бы поводу, доказывает свою значимость через манипуляцию. Сюжет, понятный во все времена: маленький человек, получивший власть, пользуется ею в ущерб другим.
Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре — актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер — Иван Кузьмич Мякишев. На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку — мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это не сказал, но в душе затаил некоторую грубость. Тем более что на карточку сняли его вдобавок мутно, не в фокусе.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила». Музыка Глинки. Дирижер — маэстро Кайман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами подошли — неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу — посмотреть на спектакль.
Монтер говорит: — Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов устрою. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему.
Управляющий говорит:
— Сегодня выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
— Ах так, — говорит. — Ну, так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет, замкнул на все ключи будку и сидит — флиртует со своими знакомыми девицами. Тут произошла, конечно, форменная неразбериха. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не взяли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший всегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, — говорит, — темно — я ухожу. Мне, — говорит, — голос себе дороже. Пущай ваш монтер поет.
Монтер говорит:
— Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает — тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, леший их забодай!
Монтер говорит:
— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, — говорит, — я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
— Начинайте, — говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль. Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Конечно, если без горячности разбираться, то тенор тоже для театра — крупная ценность. Иная опера не сможет даже без него пойти. Но и без монтера нет жизни на театральных подмостках.
Так что они оба-два представляют собой одинаковую ценность. И нечего тут задаваться: дескать, я — тенор. Нечего избегать дружеских отношений. И сымать на карточку мутно, не в фокусе!
1927
Аристократка
Один из самых известных в творчестве Зощенко рассказов был опубликован в 1923 году и отвечал запросам читателя того времени. Здесь и сарказм в сторону свергнутого класса, и грубоватый и близкий новому читателю язык. Сегодня эта история не только не утратила свою актуальность, отвечая на вопрос, в чем же истинное благородство, но и веселит забавной и нелепой сценкой.
Григорий Иванович шумно вздохнул, вытер подбородок рукавом и начал рассказывать:
— Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место.
А в свое время я, конечно, увлекался одной аристократкой. Гулял с ней и в театр водил. В театре-то все и вышло. В театре она и развернула свою идеологию во всем объеме.
А встретился я с ней во дворе дома. На собрании. Гляжу, стоит этакая фря. Чулочки на ней, зуб золоченый.
— Откуда, — говорю, — ты, гражданка? Из какого номера?
— Я, — говорит, — из седьмого.
— Пожалуйста, — говорю, — живите.
И сразу как-то она мне ужасно понравилась. Зачастил я к ней. В седьмой номер. Бывало, приду, как лицо официальное. Дескать, как у вас, гражданка, в смысле порчи водопровода и уборной? Действует?
— Да, — отвечает, — действует.
И сама кутается в байковый платок, и ни мур-мур больше. Только глазами стрижет. И зуб во рте блестит. Походил я к ней месяц — привыкла. Стала подробней отвечать. Дескать, действует водопровод, спасибо вам, Григорий Иванович.
Дальше — больше, стали мы с ней по улицам гулять. Выйдем на улицу, а она велит себя под руку принять. Приму ее под руку и волочусь, что щука. И чего сказать — не знаю, и перед народом совестно. Ну а раз она мне и говорит:
— Что вы, — говорит, — меня все по улицам водите? Аж голова закрутилась. Вы бы, — говорит, — как кавалер и у власти, сводили бы меня, например, в театр.
— Можно, — говорю.
И как раз на другой день прислала комячейка билеты в оперу. Один билет я получил, а другой мне Васька-слесарь пожертвовал.
На билеты я не посмотрел, а они разные. Который мой — внизу сидеть, а который Васькин — аж на самой галерке.
Вот мы и пошли. Сели в театр. Она села на мой билет, я — на Васькин. Сижу на верхотурье и ни хрена не вижу. А ежели нагнуться через барьер, то ее вижу. Хотя плохо. Поскучал я, поскучал, вниз сошел. Гляжу — антракт. А она в антракте ходит.
— Здравствуйте, говорю.
— Здравствуйте.
— Интересно, — говорю, — действует ли тут водопровод?
— Не знаю, — говорит.
И сама в буфет. Я за ней. Ходит она по буфету и на стойку смотрит. А на стойке блюдо. На блюде пирожные. А я этаким гусем, этаким буржуем нерезаным вьюсь вокруг ее и предлагаю:
— Ежели, — говорю, — вам охота скушать одно пирожное, то не стесняйтесь. Я заплачу.
— Мерси, — говорит.
И вдруг подходит развратной походкой к блюду и цоп с кремом и жрет. А денег у меня — кот наплакал. Самое большое, что на три пирожных. Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. А денег — с гулькин нос.
Съела она с кремом, цоп другое. Я аж крякнул. И молчу. Взяла меня этакая буржуйская стыдливость. Дескать, кавалер, а не при деньгах. Я хожу вокруг нее, что петух, а она хохочет и на комплименты напрашивается.
Я говорю:
— Не пора ли нам в театр сесть? Звонили, может быть.
А она говорит:
— Нет.
И берет третье.
Я говорю:
— Натощак — не много ли? Может вытошнить.
А она:
— Нет, — говорит, — мы привыкшие. — И берет четвертое. Тут ударила мне кровь в голову.
— Ложи, — говорю, — взад!
А она испужалась. Открыла рот, а во рте зуб блестит. А мне будто попала вожжа под хвост. Все равно, думаю, теперь с ней не гулять.
— Ложи, — говорю, — к чертовой матери!
Положила она назад. А я говорю хозяину:
— Сколько с нас за скушанные три пирожные?
А хозяин держится индифферентно — ваньку валяет. — С вас, говорит, за скушанные четыре штуки столько-то.
— Как, — говорю, — за четыре?! Когда четвертое в блюде находится.
— Нету, — отвечает, — хотя оно и в блюде находится, но надкус на ем сделан и пальцем смято.
— Как, — говорю, — надкус, помилуйте! Это ваши смешные фантазии.
А хозяин держится индифферентно — перед рожей руками крутит.
Ну, народ, конечно, собрался. Эксперты.
Одни говорят — надкус сделан, другие — нету.
А я вывернул карманы — всякое, конечно, барахло на пол вывалилось — народ хохочет. А мне не смешно. Я деньги считаю.
Сосчитал деньги — в обрез за четыре штуки. Зря, мать честная, спорил.
Заплатил. Обращаюсь к даме:
— Докушайте, — говорю, — гражданка. Заплачено.
А дама не двигается. И конфузится докушивать.
А тут какой-то дядя ввязался.
— Давай, — говорят, — я докушаю.
И докушал, сволочь. За мои-то деньги.
Сели мы в театр. Досмотрели оперу. И домой.
А у дома она мне и говорит своим буржуйским тоном: — Довольно свинство с вашей стороны. Которые без денег — не ездют с дамами. А я говорю:
— Не в деньгах, гражданка, счастье. Извините за выражение.
Так мы с ней и разошлись.
Не нравятся мне аристократки.
1923
Обезьяний язык
Споры о чистоте русского языка и использовании иностранных слов не утихают десятилетиями. Меняются слова, но не меняется отношение к их неуместному использованию и бравированию сложными терминами. Рассказ Зощенко напоминает, что живой и развивающийся язык не должен становиться замусоренным.
Трудный этот русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный. Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну, взять французскую речь. Все хорошо и понятно.
Кескесе, мерси, комси — все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.
А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением. От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.
Я вот на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.
Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами. Началось дело с пустяков.
Мой сосед, не старый еще мужчина, с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:
— А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное, — небрежно ответил сосед.
— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное и кворум такой подобрался — только держись.
— Да ну? — спросил сосед. — Неужели и кворум подобрался?
— Ей-богу, — сказал второй.
— И что же он, кворум-то этот?
— Да ничего, — ответил сосед, несколько растерявшись. — Подобрался, и все тут.
— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?
Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось не одобряете эти пленарные заседания... А мне как-то они ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня... Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то да — индустрия конкретно.
— Конкретно фактически, — строго поправил второй.
— Пожалуй, — согласился собеседник. — Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда...
— Всегда, — коротко отрезал второй. — Всегда, уважаемый товарищ. Особенно если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберешься...
На трибуну взошел человек и махнул рукой. Все смолкло. Только соседи мои, несколько разгоряченные спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.
На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед снова наклонился ко второ- му и тихо спросил:
— Это кто ж там такой вышедши?
— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.
Оратор простер руку вперед и начал речь.
И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причем второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он все же был прав в только что законченном споре.
Трудно, товарищи, говорить по-русски!
1925
Галоши и мороженое
Детские рассказы Зощенко, в отличие от взрослых, всегда несут в себе прямую мораль, однако не теряют специфический юмор. Рассказ из цикла про Лелю и Миньку понравится как юным читателям, так и их родителям. Противоречивые эмоции вызывает не только детская непосредственность и проказы, но и поведение взрослых, методы воспитания и особый язык общения с подрастающим поколением.
Когда я был маленький, я очень любил мороженое. Конечно, я его и сейчас люблю. Но тогда это было что-то особенное — так я любил мороженое.
И когда, например, ехал по улице мороженщик со своей тележкой, у меня прямо начиналось головокружение: до того мне хотелось покушать то, что продавал мороженщик.
И моя сестрёнка Лёля тоже исключительно любила мороженое.
И мы с ней мечтали, что вот когда вырастем большие, будем кушать мороженое не менее как три, а то и четыре раза в день.
Но в то время мы очень редко ели мороженое. Наша мама не позволяла нам его есть. Она боялась, что мы простудимся и захвораем. И по этой причине она не давала нам на мороженое денег.
И вот однажды летом мы с Лёлей гуляли в нашем саду. И Лёля нашла в кустах галошу. Обыкновенную резиновую галошу. Причём очень ношенную и рваную. Наверное, кто-нибудь бросил её, поскольку она разорвалась. Вот Лёля нашла эту галошу и для потехи надела её на палку. И ходит по саду, машет этой палкой над головой.
Вдруг по улице идёт тряпичник. И кричит: «Покупаю бутылки, банки, тряпки».
Увидев, что Лёля держит на палке галошу, тряпичник сказал Лёле:
— Эй, девочка, продаёшь галошу?
Лёля подумала, что это такая игра, и ответила тряпичнику:
— Да, продаю. Сто рублей стоит эта галоша.
Тряпичник засмеялся и говорит:
— Нет, сто рублей—это чересчур дорого за эту галошу. А вот если хочешь, девочка, я тебе дам за неё две копейки, и мы с тобой расстанемся друзьями.
И с этими словами тряпичник вытащил из кармана кошелёк, дал Лёле две копейки, сунул нашу рваную галошу в свой мешок и ушёл.
Мы с Лёлей поняли, что это не игра, а на самом деле. И очень удивились.
Тряпичник уже давно ушёл, а мы стоим и глядим на нашу монету. Вдруг по улице едет мороженщик и кричит:
— Земляничное мороженое!
Мы с Лёлей подбежали к мороженщику, купили у него два шарика по копейке, моментально их съели и стали жалеть, что так задёшево продали галошу.
На другой день Лёля мне говорит:
— Минька, сегодня я решила продать тряпичнику ещё одну какую-нибудь галошу.
Я обрадовался и говорю:
— Лёля, разве ты опять нашла в кустах галошу?
Лёля говорит:
— В кустах больше ничего нет. Но у нас в прихожей стоит, наверно, я так думаю, не меньше пятнадцати галош. Если мы одну продадим, то нам от этого худо не будет.
И с этими словами Лёля побежала на дачу и вскоре появилась в саду с одной довольно хорошей и почти новенькой галошей.
Лёля сказала:
— Если тряпичник купил у нас за две копейки такую рвань, какую мы ему продали в прошлый раз, то за эту, почти что новенькую, галошу он, наверное, даст не менее рубля. Воображаю, сколько мороженого можно будет купить на эти деньги.
Мы целый час ждали появления тряпичника, и, когда мы наконец его увидели, Лёля мне сказала:
— Минька, на этот раз ты продавай галошу. Ты мужчина, и ты с тряпичником разговаривай. А то он мне опять две копейки даст. А это нам с тобой чересчур мало.
Я надел на палку галошу и стал махать палкой над головой.
Тряпичник подошёл к саду и спросил:
— Что, опять продаётся галоша?
Я прошептал чуть слышно:
— Продаётся.
Тряпичник, осмотрев галошу, сказал:
— Какая жалость, дети, что вы мне всё по одной галошине продаёте. За эту одну галошу я вам дам пятачок. А если бы вы продали мне сразу две галоши, то получили бы двадцать, а то и тридцать копеек. Поскольку две галоши сразу более нужны людям. И от этого они подскакивают в цене.
Лёля мне сказала:
— Минька, побеги на дачу и принеси из прихожей ещё одну галошу. Я побежал домой и вскоре принёс какую-то галошу очень больших размеров.
Тряпичник поставил на траву эти две галоши рядом и, грустно вздохнув, сказал:
— Нет, дети, вы меня окончательно расстраиваете своей торговлей. Одна галоша дамская, другая — с мужской ноги, рассудите сами: на что мне такие галоши? Я вам хотел за одну галошу дать пятачок, но, сложив вместе две галоши, вижу, что этого не будет, поскольку дело ухудшилось от сложения. Получите за две галоши четыре копейки, и мы расстанемся друзьями.
Лёля хотела побежать домой, чтоб принести ещё что-нибудь из галош, но в этот момент раздался мамин голос. Это мама нас звала домой, так как с нами хотели попрощаться мамины гости. Тряпичник, видя нашу растерянность, сказал:
— Итак, друзья, за эти две галоши вы могли бы получить четыре копейки, но вместо этого получите три копейки, поскольку одну копейку я вычитаю за то, что понапрасну трачу время на пустой разговор с детьми.
Тряпичник дал Лёле три монетки по копейке и, спрятав галоши в мешок, ушёл.
Мы с Лёлей моментально побежали домой и стали прощаться с мамиными гостями: с тётей Олей и дядей Колей, которые уже одевались в прихожей.
Вдруг тётя Оля сказала:
— Что за странность! Одна моя галоша тут, под вешалкой, а второй почему-то нету.
Мы с Лёлей побледнели. И стояли не двигаясь.
Тётя Оля сказала:
— Я великолепно помню, что пришла в двух галошах. А тут сейчас только одна, а где вторая, неизвестно.
Дядя Коля, который тоже искал свои галоши, сказал:
— Что за чепуха в решете! Я тоже отлично помню, что пришёл в двух галошах, тем не менее второй моей галоши тоже нету.
Услышав эти слова, Лёля от волнения разжала кулак, в котором у неё находились деньги, и три монетки по копейке со звоном упали на пол.
Папа, который тоже провожал гостей, спросил:
— Лёля, откуда у тебя эти деньги?
Лёля начала что-то врать, но папа сказал:
— Что может быть хуже вранья!
Тогда Лёля заплакала. И я тоже заплакал.
И мы сказали:
— Мы продали тряпичнику две галоши, чтобы купить мороженое.
Папа сказал:
— Хуже вранья — это то, что вы сделали.
Услышав, что галоши проданы тряпичнику, тётя Оля побледнела и зашаталась. И дядя Коля тоже зашатался и схватился рукой за сердце. Но папа им сказал:
— Не волнуйтесь, тётя Оля и дядя Коля, я знаю, как нам надо поступить, чтобы вы не остались без галош. Я возьму все Лёлины и Минькины игрушки, продам их тряпичнику, и на вырученные деньги мы приобретём вам новые галоши.
Мы с Лёлей заревели, услышав этот приговор. Но папа сказал:
— Это ещё не всё. В течение двух лет я запрещаю Лёле и Миньке кушать мороженое. А спустя два года они могут его кушать, но всякий раз, кушая мороженое, пусть они вспоминают эту печальную историю, и всякий раз пусть они думают, заслужили ли они это сладкое.
В тот же день папа собрал все наши игрушки, позвал тряпичника и продал ему всё, что мы имели. И на полученные деньги наш отец купил галоши тёте Оле и дяде Коле.
И вот, дети, с тех пор прошло много лет.
Первые два года мы с Лёлей действительно ни разу не ели мороженого. А потом стали его есть и всякий раз, кушая, невольно вспоминали о том, что было с нами.
И даже теперь, дети, когда я стал совсем взрослый и даже немножко старый, даже и теперь иной раз, кушая мороженое, я ощущаю в горле какое-то сжатие и какую-то неловкость. И при этом всякий раз, по детской своей привычке, думаю: «Заслужил ли я это сладкое, не соврал ли и не надул ли кого-нибудь?»
Сейчас, дети, очень многие люди кушают мороженое, потому что у нас имеются целые огромные фабрики, в которых изготовляют это приятное блюдо.
Тысячи людей и даже миллионы кушают мороженое, и я бы, дети, очень хотел, чтобы все люди, кушая мороженое, думали бы о том, о чём я думаю, когда ем это сладкое.
1939
***
На книги Михаила Зощенко действует скидка 20% по промокоду ЖУРНАЛ.