Мы публикуем отрывок из новой книги Дины Рубиной «Бабий ветер».
...Прости, что не писала. Бывает: накатывает на меня хандра, так что даже звоню на работу и отпрашиваюсь на день. И тогда просто валяюсь, курю, просматриваю старые фотографии... Даю себе крохотный вздох. Ничего, думаю, и не из такого выползала. И точно, выползала же: «Их бин фон айзен».
Ну, так я о Мэри. Ты уже поняла, что для меня он стал таким вот очередным калекой?
Однажды затеял идиотский разговор, доказывая мне, что он не гей, и с полчаса морозил всякую хрень на эту тему. Тогда я не выдержала и огрызнулась: если ты не гей, почему хочешь быть женщиной? Значит, тебя привлекают мужчины? Он замолчал, как споткнулся, и некоторое время сумрачно сидел, повесив нос над стойкой бара, машинально проворачивая серебряное колечко на безымянном пальце своей волосатой лапы. Не нашелся, что ответить, и это понятно: он ни черта не понимал — ни в себе, ни в жизни.
К тому времени мы часто уходили с ним вместе из салона, закрывали его (Мэри топтался рядом, терпеливо пережидая, пока я включу сигнализацию) и по пути к метро заглядывали недалеко тут, в одно местечко, «пропустить по рюмахе», как любил говорить мой папа. Я брала водки с клюквенным соком и непременно со льдом — здесь кладут его кубиками вдоволь, он тает, вода снижает крепость. Легко пьется и шибает не так сильно, как чистая водка, и пить можно долго, пока лед не растает.
А Мэри коктейль брал — популярный нью-йоркский «Лонг-Айленд». Ты знаешь, что это пойло придумали в Америке во времена сухого закона? По виду чай, подается в высоких стаканах, да еще с лимоном. Типа: сижу, чай пью... Полицейские отваливали. Если не пила, попробуй: он крепкий. С пары бокалов можно захмелеть будь здоров, и Мэри хмелел...
Мы садились за стойку, сбоку, поближе к кухне, и минут сорок болтали, потягивая каждый свое. На нейтральные темы он говорил охотно, быстро и временами даже убедительно: проглотил чертову пропасть книг и держал их в голове в полном беспорядке. Понимаешь, манера говорить, перебивая самого себя, странная пунктирная жестикуляция, которой он сам пугался и сбивался, что-то рассказывая, — все это было таким сумбурным, нервным, жалким: сидишь рядом, слушаешь все это, слушаешь... и только вздохнешь — ни черта не разобрать. А он жадно так смотрит тебе в лицо, куда-то в подбородок, и ждет реакции на весь этот бред.
Его прадед Самуил в начале прошлого века приехал из России, вернее, из Украины, из славного Бердичева. Семейная легенда сохранила кое-какие антраша этого явно криминального типа: был он картежником, прохвостом и, видимо, незаурядным сердцеедом. Когда проигрывал крупную сумму, нанимал все экипажи Бердичева — все тринадцать фаэтонов — и до утра разъезжал по городу. В головном экипаже ехал его цилиндр, во втором — сюртук, в третьем — брюки и трость... в четвертом — дорогие кальсоны со штрипками... А в последнем, развалясь на кожаных подушках, ехал сам голый прадед Самуил, распутник и карточный шулер... И всю ночь под терпеливой луной Бердичева разъезжал сей дивный кортеж. Представила картинку? Дарю. Услышав этот апокриф впервые, я пришла в дикий восторг: человек не лишен был метафорической жилки.
В ответ на историю о безумствах Самуила я рассказала папину байку: у папы был свой героический Бердичев, свой любимый город может спать спокойно. И когда рассказывала, представляла отца, с этим его указательным пальцем в потолок; все свои поучительные истории папа излагал с указующим перстом — наверное, перенял жест у меламеда в хедере. Так вот, отец утверждал, что Петлюра обходил Бердичев стороной, ибо соваться в город было опасно: на узкие его улицы выходили еврейские мясники и руками ломали шеи... лошадям! После чего уже разбирались со всадниками.
Мэри слушал, не сводя с меня глаз.
Он мечтал когда-нибудь туда поехать «посмотреть». «Чего тебе там смотреть!» — отмахивалась я. Отговаривала, конечно; представляла его на улицах современного Бердичева в боевой раскраске. Живым бы он оттуда точно не вернулся.
Короче, сидели-болтали...
Там, между прочим, у меня бармен был знакомый, Чак, в смысле Женя; в Союзе — бывший боксер, он здесь начинал вышибалой, потом за стойку переместился. Очень мне симпатизировал (было дело, пришлось уважительно и даже сердечно отказать в свидании) и очень неодобрительно посматривал на Мэри. Однажды, когда тот скрылся за дверьми мужского туалета, сказал мне:
— Не такого провожатого хотелось бы видеть рядом с вами, блондинка! Это что за тип?
— Да так, — говорю, — пацанчик из социальной службы. Когда он со мной, могу ходунки не брать.
Женя-Чак усмехнулся, головой покачал:
— Все юморишь, Галина... А я гляжу на тебя, такую дивную бабу, такая от тебя сила прет... И слушаю бубнеж этого слизняка, и не врубаюсь: на какую тему он те хрен ввинчивает?
— Не ввинчивает, — поправляю, — а отвинчивает.
Смешно: уже тогда мне казалось, что я должна как-то защитить этого моего безобидного обалдуя.
Я и не заметила, как постепенно рассказала ему чуть не всю свою жизнь. Я, когда выпью, совсем не прочь поболтать о себе: моя биография, в сущности, проста до оторопи, скрывать мне нечего: обычная баба, воспитанная своим звероватым веком. А Мэри, при всей издерганности, был, ты знаешь, замечательным слушателем: перебивая самого себя каждую минуту, собеседника он просто боготворил, молча выжидая, когда ему будет позволено вставить слово. И еще: глаза его, такие просяще-покорные за стеклами очков, просто вытягивали душу, словно бы умоляя: не останавливайся, говори, говори...
Так мы и общались. Домой я никогда его не приглашала, никогда не лезла в душу, даже не пыталась навести его на прямой разговор о его инвалидности.
* * *
Понимаешь, мне приходилось часто сталкиваться с геями; среди них изрядная часть парикмахеров, косметологов, массажистов-визажистов. С каждым у меня складывались свои отношения. Иногда вполне дружеские, иногда корректно-вежливые, с двумя-тремя — сдержанно-враждебные. Да нет, нормально я к ним отношусь: живи ты, с кем хочешь. Правда, раздражает их желание разбираться со своими проблемами на юру на колокольне, в обозрении всего земного шара. Вот эти шествия пафосные, флаги на балконах. Так и тянет спросить: ну, и что, ребята, вы хотите этим заявить? Ну, и к чему вам все эти литавры и барабаны в потаенных чащобах человечьих тел?
Ничего не могу с собой поделать. Мне кажется, что у них одна и та же манера себя держать: походка, жесты, интонации и даже тембр голоса. Всегда подмывает спросить — в какую шарм-скул все они ходили, какой гей-колледж заканчивали. Главное, подражая женщинам, они всегда перебарщивают: в жизни женщины так не ходят и так не разговаривают; у меня всегда возникает ощущение, что все они, вне зависимости от национальности, образования, привычек и натуры — особи какого-то третьего пола.
Кое-кто из них, если заходил душевный разговор, рассказывал мне о своих сердечных переживаниях или щемящие истории детства, юности (всегда все очень ярко, на взрыде, на лезвии самоубийства: ведь и правда, раньше им жилось несладко). Среди них встречаются такие образины, страшно глянуть... а смотришь, у этого квазимодо симпатичный и заботливый партнер — любая баба сдохнет от зависти! Вот уж где я ничего не могла понять и до сих пор не понимаю.
Но Мэри... он, знаешь, из какой-то другой оперы. Никогда не затевает никаких страдательных разговоров «за любовь», никогда не рассказывает рвущих душу историй, словно вообще не подозревает о том, как все оно бывает в жизни... Сейчас-то я понимаю: скорее всего, он виржин (прости: девственник); скорее всего, в его за сорок у него никогда никого не было. Поди разберись, может, он и рехнулся на этой почве?
Учти, что тогда я еще ничего не знала о Генри. Хотя подозревала, что все истории жизни, которые Мэри вываливал мне за стойкой между коктейлями, могли оказаться полным фуфлом...