Осип Мандельштам (1891 — 1938) — поэт, переводчик, литературовед, один из самых известных и талантливых отечественных авторов XX века. На его долю выпало немало испытаний. Вместе со своими современниками он пережил три революции, Первую мировую и Гражданскую войны, скитался и голодал, находился под арестом, в ссылке, снова под арестом. Почти пять лет, с 1925 по 1930 годы, Мандельштам вообще не писал стихотворений, после 1928-го не издавал сборников своей лирики, перебиваясь переводами и редкими публикациями. Однако «шум времени» не заглушил волшебную музыку его строк, и читатели до сих пор с удовольствием вспоминают его стихи.
Автора «Кремлевского горца» можно назвать одним из самых смелых поэтов своей страшной эпохи, но в воспоминаниях современников он предстает тонким и ранимым человеком, чарующим собеседников байками из собственной биографии и, как никто другой, умеющим слушать.
Мы собрали воспоминания Анны Ахматовой, Ирины Одоевцевой, Георгия Иванова и других людей, близко знавших Осипа Мандельштама.
Анна Ахматова
Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной лёгкостью Осип Эмильевич выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю выучить его английскому языку, которого он совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив (например, к Блоку). О Пастернаке говорил: «Я так много думал о нём, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочёл ни одной моей строчки». О Марине: «Я антицветаевец».
В музыке Осип был дома, а это крайне редкое свойство. Больше всего на свете боялся собственной немоты. Когда она настигала его, он метался в ужасе и придумывал какие-то нелепые причины для объяснения этого бедствия. Вторым и частым его огорчением были читатели. Ему постоянно казалось, что его любят не те, кто надо. Он хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки, легко запоминал прочитанное ему.
Любил говорить про что-то, что называл своим «истуканством». Иногда, желая меня потешить, рассказывал какие-то милые пустяки. Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван на «Тучке» и хохотали до обморочного состояния...
-16% Избранное Твердый переплет 334 ₽ 399 ₽ -16% Добавить в корзину
Евгений Мандельштам
К домашнему книжному шкафу Осип относился с большой серьезностью и как к вещественному доказательству семейных взаимоотношений («...в разрезе своем, этот шкапчик был историей духовного напряженья целого рода и прививки к нему чужой крови»), и как к первому книжному хранилищу, формирующему человека. Так, он писал: «Книжный шкап раннего детства спутник человека на всю его жизнь. Расположенье его полок, подбор книг, цвет корешков воспринимаются как цвет, высота, расположенье самой мировой литературы».
Осип всегда любил перемену мест, радовало его и общение с природой, хотя, в сущности, он все же был горожанином.
На дачах что ни день раздавался на улице протяжный крик: «Мороженое... сливочное... клубничное», появлялся ярко окрашенный ящик, установленный на двуколке, и за ним мороженщик в белом фартуке, с длинной ложкой в руках. Он набирал мороженое из больших металлических банок, стоявших во льду, и раздавал пестрые кружочки покупателям. У Осипа есть чудесное, чуть шутливое стихотворение, напоминающее об этих малых радостях детства: «Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит...». <...>
Писать письма Осип не любил, но для двух людей он всегда делал исключение — для Надежды Яковлевны, без которой он просто не мог существовать, и для отца, остававшегося, где бы Ося ни находился, его постоянным адресатом. У меня сохранились тридцать семь писем Осипа к нашему отцу. Большой материал о Петербурге, литературных делах и отношении к моей семье дают письма, написанные Осипом с Васильевского острова жене в Крым, где она тогда лечилась.
Сохрани мою речь навсегда... Стихотворения. Проза Твердый переплет
Ирина Одоевцева
Мандельштам первый поэт, с которым я сразу легко себя почувствовала. Будто между нами нет пропасти — он прославленный автор «Камня», всероссийски-знаменитый, а я еще продолжаю сидеть на школьной скамье и слушать лекции.
Он рассказывает мне о своих южных злоключениях и радостях. Как же без радостей? Их тоже было много, но злоключений, конечно, неизмеримо больше.
— Вот, в Коктебеле у Волошина... Вы, конечно, бывали в Коктебеле?
Я качаю головой.
— Нет. И даже Волошина не знаю. Никогда его не видела.
— Ах, сколько вы потеряли. Не знать Волошина! — Мандельштам искренно огорчен за меня. — Волошин — представьте себе — бородатый шар в венке и в хитоне. Едет на велосипеде по горной, залитой солнцем каменистой тропинке. Кажется, что не едет, а летит по воздуху — что он воздушный шар. А за ним стая пестрых собак с лаем несется по земле.
Мандельштам с увлечением рассказывает, как он за стакан молока и сладкую булочку стерег на берегу моря каких-то заговорщиков, левых эсеров, для конспирации совещавшихся, ныряя в волнах.
— А в Киеве. В Киеве мне жилось привольно. Как, впрочем, и потом в Тифлисе. В Киеве профессор Довнар-Запольский подарил мне свою шубу, длинную, коричневую, с воротником из обезьянки. Чудесную, профессорскую шубу. И такую же шапку. Только шапка мне оказалась мала — голова у меня не по-профессорски большая и умная. Но одна премилая дама пожертвовала мне свою скунсовую горжетку и сама обшила ею шапку. Получилось довольно дико — будто у меня вместо волос скунсовый мех. Раз иду ночью по Крещатику и слышу — «Смотри, смотри, поп-расстрига! Патлы обстричь не умеет. Патлатый. Идиот!»
Мандельштам не обращает внимания на происходящее на эстраде и мешает лектору Замятину и слушателям своим звонким шёпотом. Но ни я, ни кто другой не смеет «призвать его к порядку». Так он и продолжает говорить до той минуты, когда Замятин встает и под аплодисменты — Мандельштам аплодирует особенно громко, — почти так же как я, считающаяся «метром клаки» за особое уменье хлопать и заставлять хлопать слушателей — уходит, послав отдельную улыбку и поклон Мандельштаму.
-17% Нежнее нежного Твердый переплет 315 ₽ 379 ₽ -17% Добавить в корзину
Георгий Адамович
Хлебников сидел и молчал, понурив голову и ни разу не открыв рта. Здесь придётся вспомнить о Мандельштаме, человеке разговорчивом, но совсем не в стиле футуристов, к тому же говорящем блестяще. Как-то Мандельштам, по привычке, говорил и говорил и... вдруг остановился. «Я не могу продолжать, — сказал он, — потому что в соседней комнате молчит Хлебников».
Георгий Иванов
Осенью 1910 года из третьего класса заграничного поезда вышел молодой человек. Никто его не встречал, багажа у него не было, — единственный чемодан он потерял в дороге.
Одет путешественник был странно. Широкая потрепанная крылатка, альпийская шапочка, ярко-рыжие башмаки, нечищенные и стоптанные. Через левую руку был перекинут клетчатый плед, в правой он держал бутерброд...
Так, с бутербродом в руке, он и протолкался к выходу. Петербург встретил его неприязненно: мелкий холодный дождь над Обводным каналом — веял безденежьем. Клеенчатый городовой под мутным небом, в мрачном пролете Измайловского проспекта, напоминал о «правожительстве».
Звали этого путешественника — Осип Эмильевич Мандельштам. В потерянном в Эйдкунене чемодане, кроме зубной щетки и Бергсона, была еще растрепанная тетрадка со стихами. Впрочем, существенна была только потеря зубной щетки — и свои стихи, и Бергсона он помнил наизусть... <...>
Поговорив с Мандельштамом час, — нельзя его не обидеть, так же, как нельзя не рассмешить. Часто одно и то же сначала рассмешит его, потом обидит. Или — наоборот.
-17% Стихотворения Твердый переплет 479 ₽ 579 ₽ -17% Добавить в корзину
Послесловие
Последнее письмо Надежды Мандельштам Осипу Мандельштаму
«Ося, родной, далекий друг!
Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.
Осюша — наша детская с тобой жизнь — какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?
Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи.
Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды — это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.
Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка — тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой милый слепой поводырь...
Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье — и как мы всегда знали, что именно это счастье.
Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному — одной. Для нас ли — неразлучных — эта участь? Мы ли — щенята, дети, — ты ли — ангел — ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, — мне очевиден и ясен. Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.
Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, куда нести все это добро, потому что не знаю, где ты. Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер.
Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе... Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, — я плачу, я плачу, я плачу».