Евгений Замятин, Максим Горький, Зинаида Гиппиус и другие об Александре Блоке
Александр Блок (1880 — 1921) — один из самых талантливых литераторов Серебряного века. Поэт-символист и переводчик, драматург и критик, автор цикла стихотворений о Прекрасной Даме и поэмы «Двенадцать», в своем творчестве он умел соединять низкие жанры и высокий стиль.
Таким же противоречивым, но неизменно интересным для окружающих он был и в жизни. Мы собрали воспоминания писателей и поэтов, которые были лично знакомы с Александром Блоком.
В один весенний вечер — заседание на частной квартире. Горький, Батюшков, Браун, Гумилев, Ремизов, Гизетти, Ольденбург, Чуковский, Волынский, Иванов-Разумник, Левинсон, Тихонов и еще кто-то — много... и один Блок. Доклад Блока о кризисе гуманизма.
Я помню отчетливо: Блок на каком-то возвышении, на кафедре — хотя знаю, никакой кафедры там не могло быть — но Блок все же был на возвышении, отдельно от всех. И помню: сразу же — стена между ним и всеми остальными, и за стеною — слышная ему одному и никому больше — варварская музыка пожаров, дымов, стихий.
А потом — в комнате рядом: потухающий огонь в камине; Блок — у огня со сложенными крыльями бровей, упорно что-то ищущий в потухающем огне, и взволнованные за полночь споры, и усталый, равнодушный ответ Блока — издали, из-за стены...
Кажется, все этот вопрос — о кризисе гуманизма — ответвился как-то от Гейне: Блок редактировал во «Всемирной Литературе» — Гейне. Работал он над Гейне необычайно тщательно и усидчиво. Помню какой-то будничный, денежный разговор — и слова Блока:
— Оплата? Какая же тут может быть оплата? Вчера за два часа я перевел двенадцать строк. И еще в комнате у меня в тот вечер было тепло, горела печь. Очень трудно, чтобы перевести по-настоящему.
Он делал все — «по-настоящему». Но все же чувствовал — ни на минуту не переставал чувствовать, что это — не то, не настоящее.
«В эти годы Блока я помню почти постоянно. На религиозно-философских собраниях он как будто не бывал или случайно, может быть (там все бывали). Но он был с самого зарождения журнала „Новый путь“. В этом журнале была впервые напечатана целая серия его стихов о Прекрасной Даме. Очень помогал он мне и в критической части журнала. Чуть не в каждую книжку давал какую-нибудь рецензию или статейку: о Вячеславе Иванове, о новом издании Вл. Соловьева... Стоило бы просмотреть старые журналы.
Но и до начала „Нового пути“ мы уже были так дружны, что летом 1902 года, когда он уезжал в свое Шахматово (подмосковное именьице, где он потом жил подолгу и любовно устраивал дом, сам работая), мы все время переписывались. Поздней же осенью он приехал к нам на несколько дней в Лугу.
Дача у нас была пустынная, дни стояли, после дождливого лета, ярко-хрустальные, очень холодные. <...>
Никакие мои разговоры с Блоком невозможно передать. Надо знать Блока, чтобы это стало понятно. Он, во-первых, всегда, будучи с вами, еще был где-то — я думаю, что лишь очень невнимательные люди могли этого не замечать. А во-вторых, каждое из его медленных, скупых слов казалось таким тяжелым, так оно было чем-то перегружено, что слово легкое или даже много легких слов не годились в ответ.
Можно было, конечно, говорить „мимо“ друг друга, в двух разных линиях; многие, при мне, так и говорили с Блоком, — даже о „возвышенных“ вещах; но у меня, при самом простом разговоре, невольно являлся особый язык: _м_е_ж_д_у_ словами и _о_к_о_л_о_ них лежало гораздо больше, чем в самом слове и его прямом значении. Главное, важное никогда не говорилось. Считалось, что оно — „несказанно“».
«Первая встреча — в раме дружеского юного пира, в свете утренних зорь, в правде многих соприкоснувшихся на миг поэтических душ, из которых каждая, внутренним ясновидением, четко сознавала и знала про себя, что путь предстоящий — богатый и полный достижений. И в этот первый миг свиданья юноша Блок показался мне истинным вестником. Третья встреча, за дружеским ужином у Сологуба, очаровательного поэта, очаровательного хозяина и человека с острым проникновенным умом, явила мне Блока читающим замечательные стихи о России, и он мне казался подавленным этой любовью целой жизни, он был похож на рыцаря, который любит Недосяжимую, и сердце его истекает кровью от любви, которая не столько есть счастье, сколько тяжелое, бережно несомое бремя. Казалось, что Блок поникал, пригибался, что тяжесть, которую он нес, была слишком велика даже и для его сильных рук, даже и для его упрямства, священного, как обеты средневековья. Вторая встреча, когда он сидел в углу молча и мы обменялись лишь двумя-тремя словами, всего красноречивее сейчас поет в моей памяти. Я никогда не видал, чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать. Это молчанье говорило больше, чем скажешь какими бы то ни было словами. И когда я ушел из той комнаты, а близкая мне женщина, бывшая в той же комнате, еще оставалась там около часу, Блок продолжал сидеть и молчать, — и вот, чуть не через десять лет после того дня, вспоминая о той же встрече, эта женщина говорит, что, уйдя, она отдала себе отчет, что Блок ничего не говорил, но что это молчание было так проникновенно, оно было такое, что ей казалось, будто все время между ею и им был неизъяснимо-значительный глубокий разговор».
«Нам, его близко знававшим, стоял он прекрасной загадкой то близкий, то дальний (прекрасный — всегда). Мы не знали, кто больше, — поэт национальный, иль чуткий, единственный человек, заслоняемый порфирою поэтической славы, как... тенью, из складок которой порой выступали черты благородного, всепонимающего, нового и прекрасного человека: kalos k’agathos10 — так и хочется определить сочетание доброты, красоты и правдивости, штриховавшей суровостью мягкий облик души его, не выносящей риторики, аффектации, позы, „поэзии“, фальши и прочих „бум-бумов“, столь свойственных проповедникам, поэтическим „мэтрам“ и прочим „великим“; всечеловечное, чуткое и глубокое сердце его отражало эпоху, которую нес он в себе и которую не разложишь на „социологию“, „мистику“, „философию“ или „стилистику“; не объяснишь это сердце, которое, отображая Россию, так билось грядущим, всечеловеческим; и не мирясь с суррогатами истинно-нового, не мирясь с суррогатами вечно-сущего в данном вокруг, — разорвалось: Александр Александрович, не сказав суррогатам того и другого „да будет“ — задохся; „трагедия творчества“ не пощадила его; мы его потеряли, как... Пушкина; он, как и Пушкин, искал себе смерти: и мы не могли уберечь это сердце; как и всегда, бережем мы лишь память, а не живую, кипящую творчеством бьющую жизнь... »
«Ведь вот и до сих пор спорим, например, о Блоке: впрямь его ярыги, убившие уличную девку, суть апостолы или все-таки не совсем? Михрютка, дробящий дубиной венецианское зеркало, у нас непременно гунн, скиф, и мы вполне утешаемся, налепив на него этот ярлык».
«Я видела Блока в последний раз в конце сентября 1920 года. Я приехала из Луги с вечерним поездом в прекрасную погоду, пришла пешком с вокзала. Меня, кажется, ждали, потому что я предупредила о своем приезде. Я пробыла в Петербурге три дня, на четвертый уехала. Блок был в этот мой приезд невеселый и озабоченный. Все время чувствовалось, что у него много сложного дела, надо обо всем помнить, ко всему приготовиться. Так как у него все было в величайшем порядке, и он никогда не откладывал исполнения того дела, которое было на очереди, то он все делал спокойно и отчетливо, не суетясь, справлялся со своими аккуратными записями, быстро находил то, что нужно, так как все лежало на определенном месте. Часть его работы и бумаг была в той комнате, где я ночевала. Он часто туда заходил, доставал что-то из стоявшего там стола и писал то, что ему было нужно. Мое присутствие по временам, несомненно, его стесняло, но он ни разу не дал мне этого почувствовать и вообще был со мной бесконечно деликатен. И в этот приезд он, помнится, задал мне обычный вопрос: „Тетя, тебе не надо денег?“ Он часто задавал мне этот вопрос и всегда заботился о том, чтобы у меня были деньги».
«Блок, читая, напоминал ребенка сказки, заблудившегося в лесу: он чувствует приближение чудовищ из тьмы и лепечет встречу им какие-то заклинания, ожидая, что это испугает их. Когда он перелистывал рукопись, пальцы его дрожали. Я не понял: печалит его факт падения гуманизма или радует? В прозе он не так гибок и талантлив, как в стихах, но — это человек, чувствующий очень глубоко и разрушительно. В общем: человек „декаданса“. Верования Блока кажутся мне неясными и для него самого; слова не проникают в Глубину мыслив разрушающей этого человека вместе со всем тем, что он называет „разрушением гуманизма“».