Первая часть нового романа Дины Рубиной «Дизайнер Жорка» выходит в ноябре. Книга вдохновлена реальным случаем — «Элегантным ограблением», которое произошло в апреле 1983 года. Тогда из музея Ислама в Иерусалиме неизвестные похитили уникальную коллекцию карманных часов, среди которых был экземпляр, сделанный по заказу Марии Антуанетты.
-22% Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики 1104 ₽ 1416 ₽ -22% В корзину
Тайна пропавшей коллекции — лишь часть закрученного сюжета, который увлекает с первых страниц. Роман отправит читателя в путешествие по советской Астрахани, Польше и военной Бухаре и, конечно, познакомит с удивительными человеческими судьбами и колоритными героями. Делимся отрывком из новинки Дины Рубиной «Дизайнер Жорка. Мальчики».
Кот прибыл по воздуху. Его не аист принёс, а ворона: стащила слепого котёнка с балкона, из коробки, в которой окотилась кошка. Он был ещё незрячий, но уже с характером и страшной волей к жизни. Орал благим матом и отбивался. Отбивался так, что ворона его выронила — правда, с небольшой высоты. Он ушибся, но продолжал орать, призывая помощь...
Помощь явилась в лице Ангелины Петровны, соседки со второго этажа, библиотекарши из Технологического техникума. Она опаздывала на работу, и потому, отогнав ворону, которая налетела расклевать добычу, спрятала рыжика в колючих кустах возле гаражей и помчалась на остановку автобуса, ибо опаздывала уже не на шутку.
Малец продолжал орать, властно и требовательно. Орал до вечера, как нанятой, так что вернувшаяся с работы Ангелина Петровна застала всё ту же проблему. Ну, что делать, подумала она огорчённо, к себе не возьмёшь, с Германом шутки плохи, вмиг котейку схарчит. (Её немецкий красавец-овчар Герман Геринг был зверского нрава пёс, вполне соответствовал имени.)
А рыжик продолжал надрываться, требуя внимания к своему вопросу. Ну, она полезла его доставать. За день он забился в кусты так глубоко, что достать его было делом немыслимым. Ангелина Петровна стояла на карачках, выпятив зад в серой шерстяной юбке, и пыталась выманить упрямца жалким своим «кис-кис-кис»...
Жорка как раз во дворе околачивался, бросился Ангелине Петровне помогать. Куда там! Только руки обстрекал.
— Ты вот что, Жора. Сбегай к Цезарь Адамычу, у него разные инструменты есть, может, секатор найдётся.
— А кто это? — спросил Жорка.
— Ты что, не знаешь? — она махнула рукой в сторону Горелого дома. — Вон, окошко синее, просто постучи. Если он дома, выглянет.
Жорка с облегчением побежал — он просто уже слышать не мог этот писклявый ор. Постучал в синий ставень, вечно на его памяти закрытый, будто заколоченный, и через пару мгновений тот действительно приоткрылся. Это оказался тот самый мужик «из Польши», у которого «больше». Ясненько...
— Там котёнок застрял в кустах, — Жорка мотнул головой. — Возле гаражей. Ангелина Петровна просит разобраться.
Больше всего его удивило, что мужик, ничего не спросив, так же молча прикрыл ставень и буквально через минуту вышел с секатором в руках. Вот как он мог знать, что именно секатор понадобится?
Провозились где-то с полчаса, возился, понятно, «поляк», отщёлкивая толстые прутья, мало-помалу продираясь к вопящему пискле. Ангелина Петровна стояла над ним, приговаривая:
— Ох, Цезарь Адамыч, голубчик... что бы мы делали без вас! Уж такое спасибо, Цезарь Адамыч. Это ж надо, какое происшествие!
Наконец извлекли из колючего тоннеля — окровавленного, расклёванного бандиткой-вороной, слепого и жалкого, но не смирившегося малявку.
— Ого, — одобрительно заметил Цезарь Адамыч, разглядывая мокрый писклявый комочек на своей ладони. — Какая воля к жизни! Это надо уважить. Младенец, принесённый воздушной рекой. Новорождённый Моисей.
Может, он правда какой-то поляк, подумал Жорка. Так чудно слова подбирает, и так странно выговаривает: каждое слово на ходулях.
— У меня, вы ж знаете, Цезарь Адамыч, Герман котов не любит, этого схомячит за раз, как пирожное. Может, кто пожалеет, возьмёт? — с сомнением произнесла Ангелина Петровна.
— Я и возьму, — ответил тот просто. — Пошли, Моисей, Геринг евреев не любит.
Сгрёб котишку за пазуху и пошёл. Но тут же обернулся и бросил Жорке:
— Секатор прихвати, а то сопрут.
И Жорка, Жорка, который терпеть не мог ничьих указаний, как миленький поднял с земли секатор и пошёл за этим «поляком», которого так иностранно-красиво величали: Це-е-е-зарь Ада-а-аамыч! — пошёл как миленький следом.
А котёнок мгновенно стих, будто попал на своё законное место, где ему и положено отныне произрастать. Кстати, первое время он там и сидел, за пазухой у Цезаря Адамыча, — довольный, сытый, в тепле, удовлетворённо мурчал. Был оттуда выдворен исключительно по стремительному набору веса. Таскать его уже стало несподручно. «Это как же африканские бабы всё время на себе своего дитятю таскают», — удивлялся Цезарь Адамыч.
Вырос Моисей в матёрого котищу, красоты немыслимой, зеленоглазой. Рыжим был, с крахмально-белой манишкой, с небольшими ушками на круглой уютной башке и сумеречными глазами такой силы мысли, такого пронзительного инопланетного ума, что оторопь брала в них смотреть.
Характерец имел паршивый, обладал, что называется, лидерскими качествами. Скажем проще: вытворял что пожелает. Кепки ему, гаду, недоставало и папиросы в зубах. По стенам лазал, как крыса. А мух ловил прям-таки залихватски: смахнёт в лапу, затырит, глаз прищурит и по одному коготку раскрывает пухлую ладонь: «Ах, ты ещё жужжишь, жива ещё, зараза?!» Хлоп — ловушка запечатана! В конце концов выкинет задушенную козявку, и пошёл по своим делам. Никогда эту дрянь не жевал, брезговал. «Что, парень, не кошерно тебе?» — спрашивал хозяин.
Заповедную зону кухни — тот уголок в комнате, где стояли газовая плита, холодильник и круглый стол с двумя стульями, — требовалось от Моисея охранять. Он умудрялся из кипящей кастрюли каким-то необъяснимым образом таскать куски мяса-рыбы.
(Впрочем, Цезарь Адамыч, адвокат кошачьего дьявола, повторял, что Моисей не вор, а добытчик, что, будь он человек, стал бы уважаемым медвежатником.) Двери этот кот открывал виртуозно: просто повиснув на ручке. Когда хозяин заменил ручку с рычага на круглую, Моисей разбегался, прыгал и, упершись задними лапами в дверь, передними крутил ручку в правильную сторону.
Единственно, чего он в жизни своей боялся, — улицы. Раза три, когда заболевал и Цезарь Адамыч трамваем ехал с ним к ветеринару, утыкался мордой в шею хозяина, закрывал глаза и непрерывным рокотом в отчаянии стонал.
«Его можно понять, — говорил Цезарь Адамыч, успокаивающе похлопывая кота по загривку, — он спасся из египетского плена, и кругом проклятые египтяне...» Момент, когда процессия — впереди «поляк» с котёнком, позади Жорка с тяжёлым секатором — переступила порог входной двери, такой же синей и массивной, как ставень на окошке, — этот момент (всю жизнь потом считал Дызайнэр Жора) стал важнейшим в его судьбе. Даже более важным, чем день, когда бог, или кто-там-он-есть, нашептал в ухо Тамаре неотменимый приказ: ехать в Солёное Займище, отбить у пастуха Матвеича чужого и абсолютно не нужного ей пацана и привезти его в Астрахань.
— Вон, ящик видишь? — «Поляк» кивнул в угол. — Найди там соответственную ячейку и уложи инструмент.
Видимо, остался доволен тем, как расторопно и аккуратно справился с этой ерундовой задачей мальчишка, и командовал дальше: открыть дверцу навесного шкафчика, там аптечка. Давай сюда йод, нашёл? Прэвосходно! Бинт узкий... нашёл? Млодэц! Пипетка там должна ещё где-то быть, пошарь наудачу... Неужели нашёл? Герой... И синий пузырёк, мои глазные капли. Промоем ему на всякий случай зенки...
Потом Жорка уже по-хозяйски достал из холодильника «Саратов» бутылку молока, и найдёныш, мохнатый червячок, перевязанный бинтами, как раненый солдат, не заставляя долго себя упрашивать, слизывал и слизывал острым шершавым языком всё, что пипетка ему даровала.
Жорка боялся только, что его сейчас выдворят за ненадобностью — ну, сколько он может здесь торчать? А ему так нравилось тут быть: возиться с задохликом под руководством этого странного дядьки, которого он уже называл Цезарь Адамычем.
Котёнка намеревались определить в коробку из-под обуви, проложенную вафельным полотенцем, но тот проснулся и «поднял хай», как сказал хозяин.
— Это у него страх пропасть... — задумчиво проговорил он, — потерять ориентировку. Свойственно слепым... Вот что мы сделаем: мы сделаем из меня люльку. — Снял с крючка над раковиной длинное полотенце, обвязался им и положил котёнка к себе за пазуху: — Пока не прозреет, пусть сидит в тепле.
— Ну что ж! — и руку простёр туда, где стоял круглый стол с двумя венскими стульями. — Работников положено кормить. У меня ведь как раз баранина подоспела, когда ты меня вытащил этого десантника спасать. Надеюсь, не перепрела.
И Жорка понял, почему ему сразу тут понравилось, почему никак не хотелось уходить: здесь так чудесно, так вкусно, так пряно пахло!
Вообще, запахи еды — мяса или рыбы — он не очень различал. Тамара готовила честно, но как-то... промышленно и не подробно. Борщ в огромной кастрюле на неделю. Курицу, все более разварную по мере ежедневного разогрева каждым проголодавшимся. Ты лопаешь это изо дня в день, и уже мечтаешь, чтобы неделя закончилась и в воскресенье Тамара задумала бы нечто новенькое, опять же грандиозное по масштабам и совершенно неинтересное по содержанию. Что-нибудь из скудного арсенала своих кулинарных затей: тушёную капусту, например, которая через три дня тоже превращалась в тонну вялых лохмотьев. Ну, что поделать, признавалась она, вкусно готовят бабы, кого маманя и бабка учили с пяти лет. А я знала только дежурства на детдомовской кухне. Зато картошку чищу быстрее многих. («Ну да, — мысленно вставлял тут Жорка, — быстрее многих! Потому ты меня навечно к этой чистке и приставила».)
У Цезарь Адамыча, судя по аппетитным запахам из-под крышки чугунной сковороды, явно была маманя, а может, даже и бабка. Он так и стоял с насмешливо простёртой рукой, пока Жорка усаживался на стул, придвигал его к столу, снова слегка отодвигался, примериваясь. Ё-моё, тут и стол, и стулья были... как из дворца! — даже боязно: не поцарапать бы, не напачкать. Затем хозяин, открыв дверцу тумбочки на витых ножках, извлёк оттуда вилки, ножи, две красивые тарелки с красными и чёрными ягодами по кромке. Стал всё это перед Жоркой церемонно раскладывать. Неужели, мелькнуло у мальчика, он все эти фокусы даже перед самим собой каждый раз проделывает?
Насчёт ножа — в смысле, куда этот нож девать, — Жорка уже не беспокоился: навострился. К тому времени он частенько по воскресеньям обедал в доме у Агаши и знал, что культурно всё делать наоборот: вилку брать почему-то левой рукой, как придурок, а нож — правой, хотя вполне можно обойтись одной вилкой в правильной руке. Нож вообще только мешает, скрежещет по тарелке, да ещё морока: елозить им по куску мяса надо аккуратно, чтобы тот с тарелки не улетел, бывало всякое.
Вот что ещё ему нравилось: то, как непринуждённо двигался этот самый «поляк», не похожий ни на кого из Жоркиной жизни. Двигался одновременно быстро и расчётливо. За две минуты мимоходом нарезал в миску «брикадель», большую луковицу тонкими кольцами, добавил масла, соли-перца... и Жорка поклялся бы, что соли-перца там ровно столько, сколько в самый раз, а не так, как Тамара плескала — то пересаливая, то подавая преснятину.
В тот первый день их знакомства мальчик, разумеется, не смог бы обозначить словами экономную манеру «поляка» двигаться в пространстве... ...Это уже потом, не без помощи Цезаря Адамыча воспитав в себе страсть к точным формулировкам, он сказал бы, что Торопирен двигался по комнате с жутковатым изяществом. Почему жутковатым? Да просто в его присутствии возникало чувство, что он видит тебя насквозь и предугадывает каждое твоё движение. Но в тот первый день Жорка ничего не формулировал и не отметил про себя то, что стало очевидным позже: многочасовое пребывание в ограниченном пространстве — например, в кабине пилота — приучает человека к снайперской точности движений. Впрочем, как и многочасовое сидение над потансом...
— Ты чей? Из какой квартиры? — спросил «поляк», выкладывая половником в тарелку мальчика восхитительно янтарную, багряную массу. Чего только в ней не было намешано: куски мяса, картошка, морковь, свёкла, чеснок, «демьянки»... Ох и духовитые же вихри веяли над столом, какие, к чёрту, разговоры, при чём тут, из какой он квартиры! Жорка забыл все приличия, накинулся на еду, напихал в рот всего сразу.
— Блюдо готовится целые сутки, — проговорил Цезарь Адамыч, неторопливо выкладывая на свою тарелку небольшой холмик чудесного варева. — Блюдо называется чолнт.
— Чо..? — промычал Жорка, пытаясь быть вежливым.
— Ешь, ешь... удалась баранина-то?
— У-у-ы... му-ы-ы...
— Ну, ешь.
Некоторое время ели молча и обстоятельно, не забывая про салат. Если Цезарю Адамычу казалось, что гость стесняется или пренебрегает «брикаделью», он собственной вилкой подцеплял огромный, как бифштекс, ярко-розовый, сахарный на изломе ломоть помидоры с кольцами лука и перебрасывал его в Жоркину тарелку.
Котёнок попискивал за пазухой у хозяина, временами блаженно затихая. Жорка наелся стремительно и до отвала, как наедается солдат на передовой, зная, что трапеза может и последней оказаться. Очень сытная, многовкусная получилась еда, этот самый «чо...». Но он продолжал сидеть над тарелкой, отправляя в рот кусочки на вилке, чтобы продлить своё пребывание здесь. Дело в том, что, наевшись, он огляделся и страшно заинтересовался и самим жильём, и предметами в комнате.
Может, давным-давно, перед тем как недосгореть, это помещение было обеденной или даже бальной залой? Метров сорок, пожалуй, — Жорка всегда маниакально точно определял на глаз размеры предметов и помещений. Отлично сохранившийся или восстановленный карниз бежал по периметру стен вдоль всего потолка: нарядный, с крупными выпуклыми листьями. Такая бесполезная роскошь только в залах и бывает. Он понял, что Цезарь Адамыч перекроил здесь всё, перегородив эту самую залу стенкой, за которой была ещё одна комната, спальня. Когда они только вошли, хозяин дверь туда прикрыл, но Жорка успел увидеть в проёме низкую тахту, фигуристое, красного бархата кресло, письменный стол и на нём — гнутую шею чёрной эбонитовой лампы.
Странно, думал, незаметно посматривая вокруг: глянуть со стороны, Горелый дом — весь скукоженный и подбитый, как хромая собака. На другом его конце — берлога Ведьмы, а старуха живёт, как лиса в норе, пацаны заглядывали в окна: там не комната, а сарай старьёвщицы — тесный, забитый рухлядью и распоследним шмотьём. Здесь же, в комнатах «поляка»... будто прежний хозяин дома вернулся на пепелище, и обгорелые развалины поднялись и расцвели ему навстречу. И ведь как хитро задумано: на окнах крепкие ставни вечно на запоре, не заглянешь; дверь такая толстенная, запирается намертво. Крепость, а не квартира. Зато внутри полно воздуха и света... Откуда?
Жорка поднял голову: а, вот в чём фишка! В потолке прорублены проёмы, да такие широкие, прямо выходы в небо, хоть ракету запускай. И форточки в них. Интересно, чем он их открывает при такой высоте? А, вот стоит в углу длинная палка с крюком. Это что ж получается? Получается, граждане, что часть чердака (нашей вотчины, нашего с Агашей тайного убежища!), ту часть, что над его жильём, «поляк» просто снёс к чертям собачьим, перекрыл и застеклил?!
Жорка скосил глаза вправо, влево... Ух, а мебель, мебель! Мебель здесь... ну, просто чёртов музей! Не только стол и стулья, а разные вдоль стен шкафы заковыристые, тумбы всякие заковыристые, фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, с дутыми дверцами. Один столик с зеркалом, с целым каскадом мелких ящичков, был вообще перламутровый на вид, с крупными глазками — это, Жорка знал уже, карельская берёза; у Агашиной матери такое трюмо стоит в спальне. Но зачем взрослому мужчине бабское трюмо?
— Озираешь просторы замка? — с усмешкой спросил хозяин, подбирая на вилку последнюю горсть еды. — Мебель шикарная, да?
Жорка смутился, кивнул.
— И ты думаешь: на черта мужику дамский туалетный столик?
Жорка совсем испугался: надо же, тот прямо в башке у него читает мысли. Пора ноги уносить!
— Оглядись, не стесняйся, — предложил хозяин. — Эх, не видел ты пыльные обломки, из которых эти шкафы и столики возродились. Ведь эта мебель, она вся — с чердака.
— С чердака?!
— ...С нашего обгорелого чердака. — Он поднял длинный палец жестом проповедника, указывающего прихожанам должное направление мыслей: к небу. — Хотя, конечно, потребовалось некоторое приложение рук.
Жорка во все глаза, даже рот приоткрыв, разглядывал старинные предметы обстановки. Да видел же, видел он эти «пыльные обломки» в их экспедициях на чердак! Спотыкался о них, отшвыривал ногой в сторону. Там и сейчас столько валяется буржуйского барахла, которое при «некотором приложении рук» вот чем оборачивается: музейной красотой!
Вдруг он опознал кресло-качалку, в которое Агаша как-то его толкнул и он минут пять раскачивался, застряв тощей задницей в прорехе. Неужели то самое, с дырой в плетёной спинке, с прорванным сиденьем?! Сейчас ручки в виде когтистых львиных лап сверкали ореховым лаком, а спинка и сиденье были перетянуты голубоватой, блёклой, тиснённой лилиями, необъяснимо благородной материей (позже объяснилось: кожей, снятой с дореволюционного буржуйского чемодана. «Отличная свиная кожа, — уточнил хозяин, — да простит меня Моисей»).
— И вы... сами-сами всё починили?
— Ну, из наёмных работников у меня пока только ты один, — Цезарь Адамыч рассмеялся. — Так чей ты, парень?
Жорка помолчал... Не любил он этого вопроса. На него быстро никак не ответить.
— Из третьей квартиры, — буркнул. — У тёть Тамары и дядь Володи живу.
— А! — Тот кивнул, кусочком хлеба подбирая с тарелки остатки соуса. Ну, он-то в своём доме хозяин, а вот Жорка постеснялся пропитать хлебушек вкуснейшей юшкой. — Я понял. «Союз нерушимый» в аванс и в получку.
Необидно как-то сказал, и оно понятно: пьяные выступления дядь Володи его особо не затрагивали. Дядь Володя с пьяных глаз никогда дальше гаражей не совался.
Цезарь Адамыч поднял на мальчика глаза, чёрные и пушистые, как у «Незнакомки» с картины Крамского, которая висела в рамке над кроватью Тамары, и спросил:
— А где твои ойтец-матка?
Жорка запнулся и от вопроса, и от того, как странно слились в одно целое его родители.
— Нет отцематки, — сухо проговорил. — Я сам по себе. Вообще, он терпеть не мог этих вызнаваний, и даже наедине с собой, когда нападала на него тоскливая муть того дня маминых похорон, «прикручивал кран»: затаптывал мысли, растирая их, как выкуренный дотла чинарик. Но, бывало, снилась длинная их с Тамарой дорога, венок с пластмассовыми лилиями («С большим вкусом изготовленный!» — гордилась Тамара), который они пристроили на багажную полку в автобусе. Когда набилось народу, каждый пытался запхнуть свой баул поверх этого идиотского венка, и Тамара всякий раз вскакивала и скандалила, скандалила, багровея щеками: «Совесть есть у вас?! Сирота едет мать хоронить, а вы своим поганым мешком белые лилии мнёте!»
И потом эти жалкие похороны на тамошнем кладбище, где Жорка весь занемел, коченея от холодного ветра, от вида чужого бурого маминого лица. Его поразительная память немедленно донесла, что у мамы из ушей пропали подаренные папкой золотые серёжки, значит, вынул кто-то, поживились, гады! И та же неумолимая память на всю жизнь сохранила красный гроб на белом снегу и то, как сырой мартовский ветер трепал чёлку на лбу мёртвой мамы...
Ему хотелось, чтобы скорее заколотили, заперли всё это чужое-отёкшее-бурое... чтобы никогда больше оно не мешало ему вспоминать её мягкие кукурузные косы, тёплую белую шею, в которую он, маленький, тыкался губами и носом... Но когда страшное и тёмное забросали рыжей землёй, и Тамара, подоткнув полы плаща, враскорячку, с особым тщанием водружала на свежий холмик их «с большим вкусом изготовленный» лилейный венок, Жорку вдруг затрясло, как в лихоманке. Он согнулся, закричал, затряс кулаками, затопал резиновыми сапогами, разбрызгивая грязную снежную жижу... Испуганная взрывом его взрослого горя, Тамара обхватила мальчика обеими запачканными землёй руками, и они стояли, обнявшись, и как дети громко выли над бедной маминой могилой.
По обратному пути домой, когда он уже затих, тупо глядя в окно трясущегося по ухабам автобуса, Тамара продолжала молча проливать слёзы до самого дома, оплакивая Жоркино, а заодно уж и своё сиротство; и оба они понимали, что этот день был им послан, чтобы сродниться навеки.