Цитаты из книг
Она стала лишней в доме, в котором прожила почти всю свою жизнь. Дуняшка с мужем работали так, словно на пустом месте создавали собственное гнездо. С ней они ни о чем не советовались и не спрашивали ее согласия, когда предпринимали что-либо по хозяйству; как-то не находилось у них и ласкового слова к старухе. Только садясь за стол, они перебрасывались с ней несколькими незначащими фразами, и снова Ильинична оставалась одна со своими невеселыми мыслями.
— Ты сроду такой! Приедешь на-час и опять нас бросаешь... Забери с собой и силки, и мельницу, и трещотку, все забери! Мне не нужно! Григорий взял в свои большие руки маленькие ручонки сына, сказал:
— Ежели так — давай решим: ты — казак, вот и поедем со мной на поля, будем ячмень косить, копнить, на косилке будешь с дедом сидеть, коней будешь погонять. Сколько там кузнецов в траве! Сколько разных птах в буераке! А Полюшка останется с бабкой домоседовать. Она на нас в обиде не будет. Ее, девичье, дело — полы подметать, воду бабке носить из Дону в маленькой ведрушонке, да и мало ли у них всяких бабьих делов? Согласный?
— А то нет! — с восторгом воскликнул Мишатка.
Григорий страдал не только потому, что он по-своему любил Наталью и свыкся с ней за шесть лет, прожитых вместе, но и потому, что чувствовал себя виновным в ее смерти. Если бы при жизни Наталья осуществила свою угрозу — взяла детей и ушла жить к матери; если бы она умерла там, ожесточенная в ненависти к неверному мужу и непримирившаяся, Григорий, пожалуй, не с такой силой испытал бы тяжесть утраты, и, уж наверное, раскаяние не терзало бы его столь яростно. Но со слов Ильиничны он знал, что Наталья простила ему. все, что она любила его и вспоминала о нем до последней минуты. Это увеличивало его страдания, отягчало совесть немолкнущим укором, заставляло по-новому осмысливать прошлое и свое поведение в нем...
Даже нося офицерские погоны, ты остаешься, прости меня, неотесанным казаком. Ты не знаешь приличных манер, неправильно и грубо выражаешься, лишен всех тех необходимых качеств, которые присущи воспитанному человеку. Например: вместо того чтобы пользоваться носовым платком, как это делают все культурные люди, ты сморкаешься при помощи двух пальцев, во время еды руки вытираешь то о голенища сапог, то о волосы, после умывания не брезгаешь вытереть лицо лошадиной попонкой, ногти на руках либо обкусываешь, либо срезаешь кончиком шашки. Или еще лучше: помнишь, зимой как-то в Каргинской разговаривал ты при мне с одной интеллигентной женщиной, у которой мужа арестовали казаки, и в ее присутствии застегивал штаны...
— Стало быть, было лучше, если б я штаны оставил расстегнутыми?
Во всем, что не касалось работы и бизнеса, он всегда стремился избегать конфликтов, особенно с женщинами, с которыми всегда старался вести себя как можно более вежливо и деликатно, так как с юности относился к ним точно к существам с другой планеты – восхитительным, но совершенно непонятным и непредсказуемым.
Усталые маленькие человеки говорят о трудных временах и бедах.
Владельцы кафе несчастней обычных работяг. Обычный работяга отвечает только перед своим боссом, для владельца кафе же каждый босяк с баксом - босс.
Я, оказывается, падальщица, вроде ворон и сорок. Я — из тех, сказала она, кто обожает клевать людей в больные места прошлого. Здоровые места меня не занимают — только синяки и зияющие язвы.
Перво-наперво жертву представляют как возможное последствие обсуждаемой темы, затем его историю излагает ведущий, причем не всегда с большим тактом. После жалостливого резюме передают микрофон самому бедолаге, и если тот еще не рыдает над своей горькой участью и способен выговаривать слова, то он начинает вещать срывающимся голосом. Зрители внимают, склонив головы, молчат, вздыхают – особенно женщины. Часто приободренная этой сочувственной тишиной жертва пускается в подробности, повторяется и в конце концов осточертевает аудитории. У нее отбирают микрофон – скорее всего, до самого конца передачи. Может быть, его имя упомянут в финальных титрах.
Он хотел брать то, что она хотела ему отдавать, он хотел оставить себе то, что она ему уже отдала: она тратила себя, он лишь давал взаймы. Он был охотником, а она дичью, вот и все. Пусть он называл ее Жорж, мой мальчик, мой дружок, пусть его тошнило в качку, а она лишь усмехалась, покуривая сигары, пусть он любил присесть и прилечь, а не она, пусть у него были женские капризы и женские нервы – все равно он, именно он, был хищником, а она – жертвой, как обычно, как всегда, во всех идиллиях, пережитых женщинами и описанных мужчинами.
Что хуже: обладать властью, при которой вам ничего не разрешено, или расстаться с этой властью?
Да будет позволено мне сказать: этот человек был надеждой, спасением, спасителем, освободителем целого народа, и он вызвал в мире изумление, энтузиазм, но и величайшее недоверие.
Что же можно было сказать о Горбачеве? Прежде всего, это – человек, который смог взять самую труднодоступную власть (потому что в России власть – дело опасное), а это подразумевало незаметность, ведь в этой стране любое своеобразие, любое выделение из общей массы могло стать роковым.
И в 85-м году мир взирал с тревогой и недоверием на этого русского, облеченного слишком большой властью и оказавшегося слишком неожиданно нормальным человеком. В умах царили изумление, недоумение, подозрительность, но об облегчении и речи не было, зато облегчение он принес в Россию… Потребовалось три или четыре года неопровержимых доказательств, чтобы мир от всей души признал (естественно, французы были последними), что у России появился гуманный руководитель, которому нужно помочь.
Так знайте: я не считаю счастье естественным состоянием; и, уверяю вас, многие думают так же, как я. Я знаю многих людей, которые боятся счастья, конечно, обожают это состояние, но боятся его.
Это я и ценила в ней: целомудрие, скромность и твердость характера, что – я знаю по собственному опыту – дается нелегко.
Кто такие доктора, юристы, ученые? Это люди, которые добровольно лишили себя свободы думать и поступать как личности.
Большинство студентов не интересовались политикой, зато преподаватели — поголовно. Почти все они были левыми и антифашистами. Кажется, среди наших преподавателей взгляды правых разделял только мистер Глесглоу — инструктор по экономике — и то он очень осторожничал и скрывал это.
— Не фамильярничай с неквалифицированной рабсилой,..
— Америка — страна равных возможностей. Здесь каждый может осуществить свою мечту…
— Стать посудомойкой, — тихо продолжил я.
— Мусорщиком, — подхватил Джимми.
— Грабителем.
— Собачником.
— Санитаром в психушке.
— Америка — страна смелых! Она была построена мужественными людьми. Наше общество основано на принципах справедливости…
Люди меня пугают. И особенно — люди на вечеринках. На таких сборищах все стараются показаться веселыми, остроумными. И даже если им кажется, что у них получается хорошо, на самом деле у них получается плохо. Причем чем сильнее старания, тем кошмарнее результат.
Я — человек, для которого уединение жизненно необходимо. Я не могу без него, как другие не могут без воды и пищи.
Еще в далекой юности она решила: все, что она делает в постели, и то, как она живет, никого, кроме нее, не касается. Но ее все же раздражало, что многие из ее знакомых перешептывались и сплетничали за ее спиной...
Как-никак у нас правовое государство, и прежде чем судить человека, надо его сначала выслушать.
...и вдруг вижу в каждой чертовой газетенке на первой странице физиономию Лисбет. В газетах о ней пишут черт знает какие мерзости. И ни один черт не нашел для нее ни одного доброго слова!
Обратный путь в Стокгольм прошел как в кошмаре. Кровь заливала глаза Паоло Роберто, избитое тело болело. Он вел машину почти вслепую и чувствовал, что она то и дело виляет из стороны в сторону.
Она обнаружила, что лучшее средство от тоски – это мысленно представлять себе что-то такое, что дает тебе ощущение собственной силы. Закрывая глаза, она старалась вызвать в памяти запах бензина
— Да уж! Никогда не ссорься с Лисбет Саландер! Ее стиль поведения — это если кто-то грозит ей пистолетом, вооружиться самой пистолетом более крупного калибра. Поэтому-то я так ужасно боюсь, думая о том, что может случиться в связи с нынешними событиями.
Это была одна из тех неладно скроенных голов, где разуму столь же привольно, как пламени под гасильником.
Время прожорливо, человек еще прожорливей...
…Мое воображение, обращенное к реальности, напоминает воображение человека, который, посетив развалины монумента, вынужден шагать по обломкам, пробираться по мосткам, заглядывать в проемы, чтобы хоть в малой степени восстановить первоначальный облик здания – когда здесь кипела жизнь, когда радость звенела здесь песнями и смехом и когда боль растекалась эхом рыданий.
Человек не крадет, он завоевывает, – любил повторять Дюма. – Каждую завоеванную провинцию он присоединяет к своей империи: навязывает ей свои законы, населяет темами и персонажами, распространяет там свое влияние…
Мир – это берега и реки, текущие меж ними, мужчины и женщины, которые пересекают реки по мостам либо вброд, не догадываясь о последствиях сего акта, не оборачиваясь назад и не глядя под ноги, не бросив монетки лодочнику.
Ни разу не видела она, чтобы он загорелся, пришел в негодование или в восторг от чужого дурного или доброго поступка. Это, на ее вкус, был важный недостаток. Она не могла отрешиться от давних своих впечатлений. Чистосердечие и прямоту ставила она выше всех прочих качеств. По-прежнему ее воображенье пленяли пылкость и жар души. По-прежнему куда более полагалась она на тех, кому иной раз случалось высказаться неосмотрительно или поспешно, чем на тех, кому никогда не изменяло присутствие духа и с чьих уст никогда не слетало опрометчивое слово.
Как скоро нам на помощь приходят доводы рассудка, если нам чего-то хочется.
Наш живой язык быстрее следует за жизнью, чем наши обычаи.
Под любым предлогом я старалась увильнуть. Тогда перед закатом я могла целый час побыть одна, прогуляться по грустно скрипящему гравию двора, посидеть на пыльных скамейках. Я любила этот медленно текущий, окрашенный в серые тона час. Я потягивалась, зевала, считала деревья, пробовала на вкус пресное одиночество.
Иногда по углам улиц взвивается какая-то белая пыль и оседает, будто умирая, у ваших ног.
Нас забавляли и интересовали одни и те же вещи, мы оба зависели от публики, зависели от собственного воображения, от его взлетов и падений, мы были увлечены тем, что называют нашей профессией, но что на самом деле является всего лишь безумием. Безумие это, к счастью, трогало сердца людей, видевших или читавших наши произведения, но это самое счастье навязывало нам образ общественного деятеля, от чего мы, естественно, несколько подустали.
— Человека руби смело. Мягкий он, человек, как тесто, — поучал Чубатый, смеясь глазами. — Ты не думай, как и что. Ты — казак, твое дело — рубить, не спрашивая. В бою убить врага — святое дело. За каждого убитого скащивает тебе бог один грех, тоже как и за змею.
Рви, родимая, на себе ворот последней рубахи! Рви жидкие от безрадостной тяжкой жизни волосы, кусай свои в кровь искусанные губы, ломай изуродованные работой руки и бейся на земле у порога пустого куреня!
Нет у твоего куреня хозяина, нет у тебя мужа, у детишек твоих — отца, и помни, что никто не приласкает ни тебя, ни твоих сирот, никто не избавит тебя от непосильной работы и нищеты, никто не прижмет к груди твою голову ночью, когда упадешь ты, раздавленная усталью, и никто не скажет тебе, как когда-то говорил он: «Не горюй, Аниська! Проживем!» Не будет у тебя мужа, потому что высушили и издурнили тебя работа, нужда, дети; не будет у твоих полуголых, сопливых детей отца; сама будешь пахать, боронить, задыхаясь от непосильного напряжения, скидывать с косилки, метать на воз, поднимать на тройчатках тяжелые вороха пшеницы и чувствовать, как рвется что-то внизу живота, а потом будешь корчиться, накрывшись лохунами, и исходить кровью.
Ее не радовало счастье дочери, присутствие чужого человека в доме — а зять по-прежнему оставался для нее чужим — тяготило.
Нет, девка, шабаш! Я теперича на эти новые свадьбы не ходок. На собачьей свадьбе и то веселей, там хоть шерсть кобели один на одном рвут, шуму много, а тут ни выпивки, ни драки, будь они, анафемы, прокляты!
Самое главное — головы берегите, чтобы красные вам их не подырявили. У нас они, головы, хотя и дурные, но зря подставлять их под пули не надо. Ими ишо прийдется думать, крепко думать, как дальше быть...
А если жизнь - такая суета, зачем бороться?
Разве ты не знаешь, что если бежать впереди паровоза, то можно сбиться с колеи и отбиться от клана?
Нет, у книги нет иммунитета против обложки.
Мы тоскуем по близости - и почитаем ее за яд, когда она ниспосланна. Мы сызмальства учимся остерегаться близости: "никогда не раскрывайся" - учимся мы... неужто ты хочешь, чтобы чьи-то грязные заскорузлые пальцы теребили сокровенные фибры твоей души? Никогда не бери конфетку у незнакомца. Или даже у друзей. Стащи тайком мешок ирисок, когда тебя никто не видит, но не принимай, никогда не принимай у чужих... неужто ты хочешь быть кому-то обязан, А главное - забудь о заботе, забудь навсегда. Ибо забота, симпатия заставят тебя опустить мост твоего замка и высунуться из панциря... неужто ты хочешь, чтобы всякий проходимец знал, какое на самом деле мягкое у тебя брюшко?
Рейтинги